Молчала всю дорогу, идя за гробом Успенского, и Мария. Гроб несли на полотенцах учителя, впереди шел псаломщик, одетый в поповскую рясу, и читал слабым голосом молитвы. Школьники несли крышку гроба, самодельные цветы, и темной длинной вереницей шел за гробом народ. Молчание было такое глубокое, что улавливалось каждое слово, торопливо, нараспев произносимое псаломщиком, и короткие всплески тоненького, заупокойного вопля Неодоры Максимовны, шедшей за гробом под руку с Марией.
Но Мария никого не слышала, она вся ушла в себя, в свои воспоминания и думала о нем, смотрела на него. Она и узнавала его, и нет. Его обычно подвижное и нервное лицо было покойным и величавым, будто все, что казалось ему ранее, при жизни, темным, загадочным, непостижимым в своих противоречиях, теперь прояснилось, согласовалось и стало доступным его пониманию. И легкая радость сквозила в его чуть заметной улыбке, будто хотел сказать он, что ушел туда и нисколько не жалеет об этом.
Двое суток, и день и ночь, не смолкали над гробом Дмитрия Ивановича молитвы и песнопения; кроме псаломщика, читали и пели бесконечной чередой приходившие женщины: и старые, и молодые, и совсем юные… Из этого потока скорбных и светлых слов Марии запомнился один стих, поразивший ее: «И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтоб и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете, и путь знаете…»
«Да, он знал, что это время подошло, и пошел сам туда, и я не удержала его», – думала она, идя за гробом.
Перед кладбищем, чуть сойдя с дороги, поставили гроб на табуретку, чтобы пересменить носильщиков и взять гроб на плечи.
Тут нагнали похоронную процессию арестанты из Степанова и окрестных сел. Они шли, сбившись тесной толпой, в окружении конвоиров. Впереди ехала подвода с их заплечными мешками, а над санями на двух укрепленных вертикально палках висел красный плакат: «Вот оно, лицо кулака, злейшего врага колхозного строя».
Погода была хмурая, моросил мелкий дождь ранней оттепели, и шубы, армяки и свиты на плечах арестантов потемнели, придавая всей этой массе людей, сбитой в колонну, особенно мрачный и унылый вид.
Поравнявшись с покойником, первые ряды сняли шапки и стали торопливо креститься. За ними последовали остальные, и в одну минуту весь строй обнажил головы.
– Отставить моленье!
– Шапки надеть!
– Марш, марш! – подгоняли их конвойные.
Мария смотрела им вслед, не вытирая обильных слез, хлынувших разом, растворяя острую, тугую боль в груди. И поднялось из самой глубины души ее это древнее русское заклятие, и вечный вопрос, и мука смертная:
– Господи! Боже милостивый! За что же? За что?!
Дней через десять после описанных событий появилась известная статья Сталина «Головокружение от успехов», и в Тиханове впервые за три месяца собирался базар. Люди шли пешком или везли на салазках кто поросят в корзине, кто мясо, обернутое в чистый холст или клеенку, кто мешок муки или ржи. Редко кто приехал на базар на лошади – колхозам везти на базар нечего было, а колхозникам на личные нужды лошадей, да еще на базар, не давали.
Неведомо откуда Появились на базаре городские агитаторы, все больше из рабочих, в котиковых шапках, в маленьких кепках-шестиклинках, в пиджаках из чертовой кожи, в стеганых фуфайках да сапогах. Они становились на кадки, на ящики, на прилавки ларьков, на дощатые стеллажи торговых рядов и, размахивая газетой со статьей Сталина, говорили, что рабочие и крестьяне – родные братья, что бюрократы с партийными билетами в кармане пытаются поссорить их, загоняя всех крестьян поголовно в колхозы. Это и есть, мол, головокружение от успехов, то есть голое озорство, перегибы и вредительство. Вот почему товарищ Сталин осудил этих головотяпов и разъясняет еще раз крестьянам, что вступление в колхоз – дело добровольное. Туда можно не только вступать добровольно, но и выходить оттуда добровольно.
Базар после этих митингов тотчас разошелся – люди торопились по своим деревням да селам, и неведомо как молва опережала самых быстрых ходоков. Иные приходили домой, а лошадь и корова были уже на собственном дворе, приведенные расторопной хозяйкой.
К вечеру того же дня весь пантюхинский колхоз разошелся по своим домам. А в Тиханове в колхозе остались все те же двадцать шесть закаленных, стойких семей. Но и они на общих дворах оставили только лошадей, всю же остальную скотину развели по собственным дворам. И процент сплошной коллективизации с немыслимой высоты скатился опять к изначальной цифре неполного десятка.
Так закончился великий эксперимент – в считанные недели добиться всеобщего счастья за счет имущественного уравнения крестьян и встретить весеннюю посевную тридцатого года в едином, сплошном колхозе. Даже название само – «районы сплошной коллективизации» (а Московская область была одним таким районом из восьмидесяти) – было вычеркнуто из официальных директив и донесений.
Конечно, колхозы есть колхозы; они созданы были и существуют до сих пор. Но это уже другие колхозы, и складывались они по-другому: медленно, мучительно и долго, вплоть до весны тридцать пятого года. Соблазнительная же теория вселенского Добродетельного Икара – сделать всех счастливыми в один всеобщий присест за длинные фаланегерские столы с небесной манной, распределенной на равные доли все тем же Добродетельным Икаром, была погребена на нашей земле русскими мужиками и бабами под обломками бурных февральско-мартовских событий тридцатого года.
Но всякая утопия тем и сильна, что, словно бессмертный чертополох, заваленная в одном месте, она может вынырнуть совершенно в другом. Так проклюнулась и эта уравниловка незабвенного Добродельного Икара и распустилась пышным дурноцветом под благостным солнцем великого Мао в годы его большого скачка и «культурной революции», но и ему не удалось дождаться всеобщего действия ее губительного созревания. По-всякому это называлось: и бабувизмом, и троцкизмом, и маоизмом… Или как там еще?
Впрочем, какое нам дело до вселенских утопий о скором приходе всеобщего равенства и счастья?! Автору хотелось рассказать о русской деревне, о жизни обитателей ее в трудную пору «великого перелома». И рассказ этот подходит к концу.
Разумеется, не всякого читателя устроит такой конец. Иной спросит: «А как же колхоз? Что с ним было? Как он рос? А что Бородины? Так и остались посреди дороги? Куда же их девать: «туда» или «сюда»? На эти вполне резонные вопросы могу ответить вот что: я писал роман-хронику, строго ограниченную определенным временем, а не эпопею о становлении колхоза или о судьбе главного героя. Потому и не было у меня такого главного героя, а все были вроде второстепенные. Рассказать же о том, куда они все подевались и что случилось с каждым из них впоследствии, просто невозможно.
Однако к семье Бородиных я намерен вернуться. Главные события для них впереди. Но то будет другая история и вещь другая. А эта кончилась. Первый перевал Бородины миновали благополучно, если не считать того, что Андрея Ивановича исключили из состава сельсовета. Но это уже мелочь.
Похоронив Успенского, Мария уволилась с работы и уехала из родных мест навсегда. Из вещей Дмитрия Ивановича взяла только книги да синюю тетрадь.
Распрощались они с Надеждой по-доброму: обнялись да расплакались. Нет, не удерживала ее старшая сестра. На кой ляд! Вся жизнь в Тиханове поднялась на дыбы, как норовистая лошадь. Впору хоть самой бежать, да некуда. И хвост велик – не подымешься.
А тихановских перегибщиков судили. На скамью подсудимых во главе с Возвышаевым село двенадцать человек. Судила их выездная сессия Коломенского окружного суда. В газетах того времени появились шапки: «Тихановские коллективизаторы перед пролетарским судом», «Перегибщиков – к ответу». Вот тут и вспомнилась поговорка: на что прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!
Мужики и бабы битком набивали тихановский клуб, где шел этот громкий процесс, и с удивлением видели, какими смирными сидели за отгородкой под стражей милиционеров их бывшие грозные начальники; какими невинными глазами смотрели они на судей и в зал; какими добрыми, мягкими голосами признавались в своих грехах, каялись, но все как один говорили, что выполняли приказы, то есть что их преступления в той или иной форме «базируются на законном основании».
– Да, мы оторвались от масс, да, нарушили принцип добровольности при создании колхозов, – признавался Возвышаев, глядя одним глазом на судью, а другим отваливая к народу. – В пылу практической работы нами допущен ряд грубейших ошибок и перегибов. Но я не социально опасный человек, а до мозга костей преданный социалистическому строительству. Поэтому предъявлять мне строгое содержание с изоляцией, как это сделал прокурор, несправедливо. Я директивы исполнял.
– Да, кавалерийским наскоком в работе мы преступно извратили политику партии, – сказал Чубуков. – Но делали мы это без задней мысли, то есть без цели, потому как поддались всеобщему настрою. Или, как сказал товарищ Сталин, головокружению от успехов. Я клянусь перед партией, правительством и пролетарским судом в том, что в будущем искуплю свою вину, на какую бы работу меня ни послали. Что прикажут, то и сделаю.