— Между прочим, — сказал он очень, очень тихо, — из-за таких, как вы, умер мой отец. У него был инфаркт, прямо вот так, в центре зала, и диспетчер не стал отвечать, потому что какие-то дебилы вроде вас перед этим орали в микрофон.
Он повернулся и пошел прочь, к переходу, и даже не оглянулся. Он уже делал так дважды или трижды — и никогда не оборачивался. Собственно, он делал это каждый раз, когда видел подростков, развлекающихся с аварийной связью на станциях: подходил, брал за локоть, говорил одну и ту же пару фраз, а потом медленно уходил; пока шел, представлял себе, что все и на самом деле было так: вот отец, лежащий на мраморном полу; вот он сам, трясущий отца за плечи, криво расстегивающий ему нетугой воротник; вот как будто отдаляется камера, и видно, что присутствующие на платформе стоят бесполезным кругом, а сам он, уже все понимая, но отказываясь понять, что-то кричит в красный аварийный коммуникатор — не то «Доктора!», не то «Зовите скорую!», давит на кнопку, но коммуникатор не отвечает. Он видел эту картинку так ясно, так легко. Вот бы и вправду было так, думал он каждый раз, вот бы и вправду было именно так, и не было бы ни выстрела, ни воды, ничего такого.
Он не услышал, как она вошла, но почувствовал запах ее духов, сильный, пряный, почти вульгарный, роскошный, и у него заныли губы. Она позаботилась об отсутствии света, даже опустила шторы, и он едва видел ее, беззвучно приближающуюся — темное пятно на темном фоне. Он протянул руку, но она неожиданно сильно перехватила его запястье, прикосновение прохладного атласа перчатки показалось ему вызывающе непристойным, он невольно напряг ноги, выдохнул, сдался на ее милость, и она неторопливо принялась водить рукой в перчатке по его груди, потом по животу, безжалостно доходя до пупка и замирая. Он нетерпеливо приподнял колено, но она никак не отреагировала на эту просьбу, зато наклонилась ниже, и он стал жадно вдыхать запах, шедший от приподнятых корсетом мягких, теплых полушарий груди. Она наклонилась еще ниже, он не выдержал, схватил ее за бедро, попытался просунуть палец под широкую кружевную резинку чулка и тут же получил атласной ладонью по губам. Расстояние между его лицом и ее грудью тут же увеличилась, рука, ласкавшая живот, покинула его. Он усвоил урок и жалобно замер, и был прощен — ему позволили снять зубами, пальчик за пальчиком, тугую атласную перчатку и жадно обхватить губами тонкий палец с коротким, чуть шероховатым ногтем. Он застонал от удовольствия, когда этот палец принялся гладить его язык. Она осторожно перекинула через него ногу, встала над ним на колени, и он успел почуять сквозь духи другой запах, человеческий, плотский, и выгнулся, силясь коснуться ее плоти своей, но она не спешила опуститься, все медлила и медлила, а потом уперлась руками в подушку за его головой, повалилась на бок и откатилась к стене. Он попробовал отдышаться, нащупал выключатель за тумбочкой, включил свет, она жалобно застонала и закрылась от света ладонью.
— Ну что? — спросил он. — Ну что, что такое, киса?
— Это просто не помогает, — сказала она. — Просто не помогает. Я сама затеяла, я знаю, я знаю, извини меня. Но я не чувствую себя, ну, лучше от всей этой сбруи. Извини. Разряженной старой дурой — вот кем я себя чувствую.
Во всей этой сцене была какая-то нездоровая мелодраматичность — в кафеле, в запахе, одновременно стерильном и тошнотворном, в отвратительном отсутствии теней, в самом здешнем искусственном свете, в том, как глупо замерли у двери проводившие его сюда усач и женщина с длинным, по — кладбищенски серьезным лицом. Все это отдавало плохой постановкой, дешевым сериалом, коротающим век в дневном эфире, но не поддаться было невозможно: он чувствовал, что и его лицо вытягивается в неуловимо — стандартную мину, что шаг его делается нарочито — медленным, и даже что-то комическое здесь проглянуло. Только так он, видимо, и сумел пережить путь от двери к высокому столу, к телу, закрытому простыней, в резком прямом свете показавшейся картонной, к моменту, когда кто-то, кому полагалось, откинул (тоже, кстати, неприлично замедленным жестом) угол этой самой простыни с лица Ады. Он посмотрел на дочь, его спросили, о чем положено, он ответил, что положено, ему дали понять, что опознание окончено и хорошо бы уйти, но он не ушел. Мало того — он подошел поближе к столу, наклонился и стал всматриваться, и все всматривался и всматривался, не мог оторваться, потому что, оказывается, у Ады на зубах были брэкеты, все-таки Мира заставила ее надеть брэкеты, а он и не знал — и не узнал бы, пока Ада не приехала бы к нему на отпущенные судом три летних недели.
Тексты этого цикла являются, за редкими исключениями, не «подслушанными разговорами», а чистейшим плодом авторского вымысла
— …прошлый вторник я шёл домой пешком с работы, когда меня остановил пацан лет десяти и попросил позвонить с моего телефона, так как у него закончились деньги. Набрал ему номер и мертвой хваткой держал его за капюшон, пока он говорил. За это я попаду в ад и там тоже продолжу так делать.
* * *
— …волонтером, это перед Рождеством было, у нас весь приход маленький, человек шестьдесят, ну, энергичных таких, может, восемь. Ну, если с одной еще девочкой считать, она такая, когда как, — ну, девять. Батюшка говорит: пожертвованиями выйдет что? Ну, пять тысяч рублей. Ну, кто-то, может, три тысячи даст, ну, десять. А раздать надо семей в пятнадцать, это минимум. И говорит: нет, не так, а сделаем, как в Америке: станем в супермаркете, — тут армяне хозяева, хорошие, мы договорились нормально, они тоже: «Да, да, классная идея», — и будем людям говорить, что нужны простые продукты — консервы, сухари, молоко в коробках хорошо, такое. И они покупают себе, так еще что-то захватят. Мы поставили ящики, распечатали надписи и работаем. И люди так нормально пошли, девочка эта говорила еще: «Вы чо, наши люди решат, что это мы себе еду выманиваем». Нет, нормально пошли, такие: «Да, да». И кто-то стал класть даже водку — «типа, тоже люди, пусть у них будет праздник». Всякое клали, печенья много, ну, простое, но было и хорошее такое, с шоколадом, еще какое-то. Конфеты такие, в кульках, но тоже нормальные. Даже одну дико дорогую положили коробку, такая красная коробка с золотыми, ну, бобошками с моцартами. Очень круто. Сухофрукты клали, орешки всякие, кальмаров. И не только прихожане, вообще покупатели, спрашивали еще про храм, мы им давали распечатки. Такой адреналин, вообще. Пришел даже хозяин, который армяне, мы ему говорим: «И вы так на Пасху сделайте для себя», он говорит: «Нет, у нас деньги хорошо жертвуют», но все равно, типа, нам респект. Короче, мы в два часа ночи привезли шесть коробок к батюшке. Шесть! Мы готовили три, пришлось побежать, армяне нам еще пластиковых ящиков дали. Начали раскладывать по пакетам, вроде уже никакие, но такой адреналин, вообще. И я беру эту коробку с моцартами, а она высыпается на меня, там крышка открыта. Я беру, аккуратно все складываю, там гнезда такие, — двух не хватает. Типа, десять гнезд, а их восемь бобошек. Стали вынимать из ящика всё, — не завалилось, ничего нет. То есть кто их положил, тот две съел. И тут я беру — я вообще не понял, с чего, — и как это, как тарелку это коробку: р-р-раз! — в стену. А батюшка: «Ты что! Ты что!» — и бросился собирать. «Мы, — говорит, — их из коробки вынем, сложим в пакетик красиво, ты что». Человек, типа, восемь штук не съел, отдал. Ну, девки сделали, девочки, из красной бумаги красивый фунтик, сложили туда, ленточкой золотой перевязали, нормально. Но я, блядь, тебе скажу: ты видел эти бобошки? Они с картошку каждая. Ну, не с картошку, но вот такие. Их три в себя уже не запихнешь. Не, ну можно было в себя третью запихнуть, но уже так.
* * *
— …один раз зашел в эту, «Копеечку». Нет, «Пятерочку», «Пятерочку». Вообще пиздец, вообще ни одного знакомого логотипа.
* * *
— …тот нормальный был мужик, но, понятно, если застукал кого в складах, сразу собак спускал. Бежать нельзя, это самое плохое, надо сразу падать и закрываться. Страшные, суки, одному парню ногу отняли прямо в лагере — так они порвали его. А потом того в Бердянск перевели, этот пришел. На третью ночь светло было, мы — на склады пошли, три человека. Уже собрались уходить — тут он идет с собакой. Мы сидим, не дышим. Собака новая какая-то. Уже почти мимо прошел, тут эта сука что-то вычуяла и как рванула на нас. А он нас не видит за тарой, увидел, куда она лает, и говорит: «Даю десять секунд форы». И собака-то оказалась говно, так, пожевала чуть-чуть одного меня, спину пожевала. Но за эту фору мы его накрыли потом.
* * *
— …пять двадцать, сто раз потом повторили, пять двадцать утра. Она меня будит, кричит: ребенка нет. Четыре месяца ребенку было, ну, с днями. Ну что, мы весь день понятно, как. Ребенка нет в квартире, да? Ну, милиция, эти там, следователи. Думал, я умру. Я столько за этот день себе представил, я тебе скажу. Не хочу вслух говорить, но представляешь же себе же, да? Ну, милиция весь день, понятно, они еще и допрашивают. Меня, ее. Короче. Я плакал пиздец, я тебе скажу, когда не дышишь — «ы-ы-ы… ы-ы…». Сел там в углу и качаюсь. Морду следаку одному… Не, ну так, рыпнулся, попробовал. Ну они такое спрашивают. А ты и так все это себе представляешь. В час ночи мы в дом вошли, пришли домой. Я не мог свет включить, понимаешь? Такой пришел. И тут она говорит: короче, я тебе скажу правду. Ребенок у моей тети. Я просто хотела показать тебе, что ты такой отец, у которого можно вынести из квартиры ребенка — и он даже не проснется. Понимаешь, да? Такой я был отец. Со второй-то, с дочкой, уже лучше было, иначе. Я уже гораздо лучше старался.