Он опустился на колени, суровый, непоколебимый, закрыл глаза и стал молиться, осеняя себя крестным знамением. «Даже сюда, в горние Твои выси, я принес греховные помыслы. Ведь мир вовсе не таков, каким я его вижу. Земля – это скопище безносых, ощеренных скелетов; там виселицы, куда ни глянь, там дети рождаются среди крови и пахарь поливает борозду потом, там притоны, там пьяные валяются в канавах. И нет ничего благого во всей этой юдоли, кроме великого дома, ковчега, прибежища, корабля, который один может спасти всех этих людей, и отныне у него будет мачта. Прости меня».
Он открыл глаза, встал, почувствовал, что блаженство вдруг покинуло его, и попытался понять, куда же оно исчезло, глядя в небо, в немыслимую высоту, куда вознесется верхняя часть башни и шпиль. Огромная птица парила там на распростертых крыльях, и он, вспомнив евангелиста Иоанна, сказал громко:
– Это орел.
Но немой юноша, который подправлял каменный рот, тоже поглядел вверх, улыбнулся и покачал головой. Джослин подошел к нему по доскам, наклонился и потянул за курчавые волосы.
– Ну что ж. А для меня это все-таки орел.
Но немой уже снова принялся за работу.
У ближней гряды из земли вставали бугры и холмики, словно там по волшебству вырастали кусты. Они тянулись кверху и прямо на глазах оживали, превращались в людей. А за ними другие бугры превращались в лошадей, жеребых ослиц, навьюченных корзинами, – это был целый караван. Путники перевалили через хребет, синевший вдали, и миновали ближнюю гряду. Они теперь спускались по склону прямо к глазу Джослина, к башне, к собору, к городу. Они не взяли западнее, в обход Холодной бухты, по тропе, выбитой копытами за долгие годы. Они берегли время, не щадя сил. И ему вдруг открылось, что другие ноги протопчут прямую как стрела дорогу к городу, он понял, что башня овладела всей округой, преобразила ее и господствует над ней, одним своим существованием изменяя лик земли повсюду, откуда она видна. Он окинул взглядом горизонт и убедился, сколь истинным было его видение. Повсюду возникали новые дороги, люди кучками прокладывали себе путь меж кустов и вереска. Округа покорно обретала иной вид. Вскоре город, подняв кверху огромный палец, будет похож на ступицу колеса, появление которого предопределено, непреложно. Новая улица. Новая гостиница, Новая пристань. Новый мост, и вот по новым дорогам уже идут новые люди.
«Мне казалось, это будет просто. Мне казалось, шпиль завершит каменную Библию, станет каменным Апокалипсисом. В своем безумии я и не подозревал, что с каждым шагом мне будет дан новый урок и новая сила. И некому было наставить меня. Я должен был строить, повинуясь лишь своей вере, не слушая ничьих советов. Другого пути не было. Но при этом люди притупляются, как плохой резец, или срываются, как топор с топорища. Я слишком был поглощен своим видением, чтобы принять это в расчет, и, кроме видения, не нуждался ни в чем».
Он поглядел вниз, на узенький прямоугольник Пэнголлова царства, где кучи камней уже изрядно поредели; ему был виден маленький квадрат двора между аркадами. Он разглядел даже белые шашки, которые мальчики из певческой школы оставили на парапете. Он взглянул на дома, обступавшие собор. За красными островерхими крышами он увидел задние дворы, где пятнышками шевелились коровы и свиньи. Какой-то старик добрел до отхожего места и, уверенный, что за оградой его никто не видит, оставил дверь настежь. А через три дома женщина – белый кружок поменьше и коричневый побольше – готовилась разносить по домам свой товар. На дворе, у ограды, стояли два деревянных ведра и лежало коромысло. Прищурившись, Джослин разглядел, что в ведрах молоко, и, увидев, как она долила в ведра воды, он невесело улыбнулся. Она подняла ведра, островерхая крыша скрыла ее, а потом она появилась уже на улице и перешла на другую сторону, обходя пьяного, который валялся в канаве, слабо дергая рукой, а над ним, задрав лапу, стояла собака.
– Слизняк.
Он вздрогнул и обернулся. Но Роджер Каменщик смотрел не на пьяного. Он смотрел на юго-восток, в сторону невидимого отсюда моря.
– Гнида.
За семью сверкающими излучинами на берегу реки стояла кучка домов.
– Что ты там увидел, Роджер?
– Поглядите на этого ворюгу! Он сейчас засядет в «Трех бочках». А барка с камнем, который нам позарез нужен, простоит всю ночь и весь завтрашний день, покуда он не накачается вином. Ему плевать, что мы будем сидеть без дела!
– Сын мой…
Мастер закричал на него:
– Да мне-то что! И вам горя мало! Все равно ваша взяла!
Сразу стало тихо. Тишина была оглушительная, как после удара грома. Строители подняли головы. Ни стука, ни скрежета.
– Спокойно, Роджер. Спокойно.
– Спокойно! Да я…
Роджер закрыл лицо руками. И не отнимая их, отрывисто бросил:
– Эй, вы! Работать!
Стук сразу возобновился. Роджер опустил руки, но не смотрел на Джослина. Он отошел, не сказал больше ни слова и тяжело, по-медвежьи косолапо стал спускаться вниз.
Джослин проводил его взглядом, и в голову ему пришла новая мысль. «Я боюсь спуститься, – подумал он. – Мне бы остаться здесь на всю жизнь. Но делать нечего, надо спускаться, никто не может вечно жить среди орлов». И он заставил себя пройти по стремянкам, мимо ласточкина гнезда, с одной подмости на другую, а потом по темной внутристенной лестнице, в серый, плотный сумрак у опор. Ему надо было поговорить с мастером, но Рэчел вклинилась между ними, ее болтовня так и лезла в уши: ах, милорд теперь гораздо лучше выглядит, эти упражнения ему на пользу, как бы она хотела, ах, как бы хотела быть с Роджером на самом верху, но высота для нее страшней чистилища – и ее накрашенное лицо дергалось, и все тело дергалось под напором слов, – вот и приходится торчать тут, среди мусора, а Пэнголл – настоящий преступник, забыл свой долг, мужчины все таковы, впрочем, нет, конечно, не все, есть и хорошие, она знает, но этот сбежал неизвестно куда, и о нем ни слуху ни духу, бросил Гуди, а она, на беду, наконец ждет ребенка, бедняжка, такая милая, славная, а он ее бросил…
Ярость захлестнула Джослина, отчаянная злоба на пьяницу, который валялся в канаве, и на второго пропойцу, который торчал в «Трех бочках». Он крикнул Роджеру, который стоял отвернувшись:
– Сын мой! Данною мне властью я приказываю тебе: пошли человека на хорошей лошади в «Три бочки». Вели ему захватить с собой хлыст и в случае нужды пустить его в ход!
Он шел через неф, прочь от мусора и болтовни, шел, и по щекам его катились слезы. «Сколь ужасны уроки, которые мне дано извлечь, – думал он, – сколь огромна высота, и власть, и цена…»
У двери он овладел собой. Повернувшись к престолу, он сказал хрипло:
– О Господи, Ты приклонил ухо Твое к моим молитвам. И на глазах у меня слезы радости, потому что Ты вспомнил рабу Твою.
Когда он снова поднялся на башню, головы, изливающие изо ртов осанну, уже были вмурованы над каждым окном. Он перегнулся через край кладки и увидел их сверху: волосы разметаны, носы торчат, как клювы. Головы кричали, взывая к новым дорогам, которые обозначались по склонам холмов, и не замечали птиц, маравших их беловатыми подтеками. Заглянув внутрь башни, он увидел, как перестроили свод – там теперь осталось лишь круглое отверстие, сквозь которое глаза с трудом нащупывали пол, совсем смутный, почти невидимый. Через отверстие торчком втаскивали бревна, и люди подхватывали их наверху. Он и сам испытал – или, вернее, увидел со стороны, оттиснутый в угол, – некое безумие, насыщенное скрежетом, грохотом и криками, когда бревна укладывали там, где они должны были образовать второе перекрытие. Ведь башне предстояло подняться еще на восемьдесят футов, и там опять будут окна и головы, изливающие изо рта осанну, и опять подмости и стремянки, и при мысли об этом у него захватывало дух; так было по крайней мере здесь, наверху, где эта громада повисла в воздухе на высоте птичьего полета, и сердце трепетало при виде каменных четвериков, становившихся все меньше, а потом завершавшихся круглым отверстием, которое было дном и вершиной.
И, чувствуя в себе всепоглощающую, неколебимую волю, он знал, что великое дело благословенно. В декабре настали странные дни, когда в храм ни разу не заглянуло солнце и неф был похож на пещеру. В эти дни он приходил в темный храм и не мог приняться ни за какое занятие, только носил в себе свою волю, зная, что в конце концов все будет хорошо, хотя нижний ярус башни и растущий над ним верхний ярус тяжким гнетом давили на него, распирали голову. И он спешил наверх, как ребенок, который тянется к матери. Но о матери он не вспоминал. А если вспоминал, тотчас же Гуди со своими рыжими волосами врывалась в его мысли и исторгала слезы из глаз.
В один из таких дней он шел от своего дома к собору, едва видя собственные ноги в тумане; и хотя в неф туман не проникал, там царила почти непроглядная темнота. Он стал подниматься наверх, взобрался по винтовой лестнице до первого перекрытия и окунулся в яркий свет. Здесь, наверху, сияло солнце, но лучи, пронзавшие башню, меркли перед тем светом, который сверкал выше, озаряя свинец, стекло, камень и бревна перекрытия, так что видны были даже следы топора. Когда он поднялся сквозь это лучистое сияние по стремянкам и подмостям туда, где работали люди, чьи руки казались голубыми, на самый верх башни, к ее неровной оконечности, его ослепило по-настоящему, до боли, и он невольно закрыл глаза руками. Вокруг видны были только вершины холмов, ничего больше. Туман сияющей, искристой пеленой покрыл долину и город, и, хотя пелену эту еще не пронзал шпиль, ее уже пронзала башня. И Джослин почувствовал странное успокоение, в эту минуту в душе его царил почти ничем не омраченный мир.