Как и все богатенькие хиппи (а эта хиппи была чрезвычайно богата: ее отец был владельцем VISA или что-то вроде того), она моталась за Grateful Dead. Попросту забивала на учебу на неделю вместе с другими богатенькими хиппанами, и они колесили за «дедами» следом по Новой Англии, накуренные в умат, бронируя номера и анфилады комнат в «Холидей-инн», «Говард Джонсон» и «Рамада-инн», не забывая запасаться марками «Синий дракон», или MDA, или MDMA, или экстази. Она возвращалась с этих турне невероятно счастливой, утверждая, что на самом деле она одна из давно потерявшихся деток Джерри, что ее мать совершила типа ошибку еще до того, как вышла замуж за чувака из VISA, и в действительности она — одна из «деток Джерри». Наверное, она и впрямь была отпрыском Джерри, хотя и не уверен, в каком смысле.
Были и проблемы.
Хиппи постоянно твердила мне, что я слишком зажатый, слишком твердолобый. И из-за этого мы с хиппи расстались до того, как закончился семестр. (Не знаю, это ли истинная причина, но, оглядываясь назад, я нахожу странным, что мы вообще парились, потому что секс у нас был офигенный.) Все закончилось в один вечер, когда я сказал ей:
— Похоже, ничего у нас не выходит.
Она была накурена. Я оставил ее на вечеринке, после того как мы покувыркались в ее комнате наверху в Дьюи-хаусе. Домой я отправился с ее лучшей подругой. Она так об этом и не узнала или не осознала этого.
Хиппи вечно триповала, что меня тоже бесило. Хиппи вечно пыталась уговорить меня потриповать с ней вместе. Мне хорошо запомнился тот единственный раз, когда я все-таки отправился с ней в трип и увидел черта: это была моя мать. Меня и без того удивляло, как я вообще ей понравился. Я спрашивал ее, увлекалась ли она когда-нибудь Хемингуэем. (Не знаю, почему я спросил о нем, сам-то я никогда особо не читал.) Она рассказывала мне об Алене Гинзберге, Гертруде Стайн и Джоан Баэз. Я спросил, читала ли она «Вопль» (только слышал о нем на каком-то сумасшедшем предмете под названием «Поэзия и пятидесятые», который завалил), а она ответила:
— Нет. Звучит жестко.
Последний раз, когда я видел хиппи, я читал статью о вопросах постмодернизма (это было, когда я числился на литературном отделении, до того как перешел на керамику, а потом на социологию) для какого-то предмета, который завалил, в каком-то дурацком журнале под названием «Новые левые», а она, накурившись, сидела на полу в зоне для курящих и с какой-то девчонкой разглядывала картинки в альбоме по фильму «Волосы». Она подняла на меня глаза и хихикнула, а затем медленно махнула рукой.
— Красота, — сказала она, переворачивая страницу и улыбаясь.
— Да. Красота, — сказал я.
— Я врубаюсь, — сказала мне хиппи, после того как я прочитал какие-то из ее хайку и сказал, что ничего не понял.
Хиппи сказала мне прочитать «Повесть о Гэндзи» (ее прочитали все ее друзья), но «ты должен читать ее обдолбанным», предупредила она. Еще хиппи побывала в Европе. Франция была «крутой», а Индия «клевой», но Италия крутой не была. Я не спрашивал, почему Италия не крутая, но меня заинтриговало, почему же Индия «клевая».
— Люди там красивые, — сказала она.
— Внешне? — спросил я.
— Да.
— Духовно? — спросил я.
— Ага.
— И в чем их духовная красота?
— Они клевые.
Мне начало нравиться слово «клевый» и слою «уау». Уау. Произнесенное низким тембром, без восклицания, с прикрытыми глазами во время секса, как это делала хиппи.
Хиппи разревелась, когда Рейган выиграл выборы (я видел, как она плачет, еще только раз, когда в школе отменили занятия по йоге и заменили их аэробикой), хотя я терпеливо и осторожно объяснял, каким будет результат, за несколько недель до выборов. Мы были на моей кровати и слушали пластинку Дилана, которую я купил в городе неделей раньше, а она лишь с грустью произнесла:
— Трахни меня.
И я трахнул хиппи.
Как-то я спросил хиппи, почему я ей нравлюсь, будучи настолько на нее непохожим. Она ела питу и бобовые ростки и выводила на салфетке лиловой ручкой «Побольше тофу, пожалуйста», чтобы повесить на столовской доске пожеланий.
— Потому что ты красивый, — ответила она. Хиппи меня достала, и я показал на жирную девчонку в другом конце зала, которая написала что-то неприличное в мой адрес на стене прачечной; а потом еще подошла ко мне на пятничной вечеринке и сказала: «Ты был бы неотразим, если б был сантиметров на десять повыше».
— А она красивая? — спросил я.
Она подняла глаза, к губе прилип бобовый росток, прищурилась и сказала:
— Да.
— Эта сука вон там? — спросил я, в ужасе показывая на нее пальцем.
— А, она. Я думала, ты имеешь в виду вот ту сестричку, — сказала она.
Я посмотрел по сторонам.
— Сестра? Какая еще сестра? Нет же, вон та, — я раздраженно ткнул в нее пальцем, — злая, жирная, в черных очках — ну сучка.
— Та? — спросила хиппи.
— Да. Та.
— И она красивая, — ответила она, вырисовывая маргаритку рядом с посланием на салфетке.
— А как насчет него?
Я показал на парня, который, по слухам, был причиной того, что его девушка покончила с собой, и все об этом знали. Не могла же хиппи подумать, что он, этот монстр гребаный, тоже красив.
— Он? Он красивый.
— Он? Красивый? Он убил свою ебаную девушку. Задавил ее, — сказал я.
— Да ладно, — огрызнулась хиппи.
— Да! Это правда! Переехал ее машиной, — сказал я с воодушевлением.
Она лишь покачала своей прелестной пустой головкой.
— Ну, дела.
— Разве ты не можешь делать различий? — спросил я ее. — Ну то есть да, у нас отличный секс, но как же все остальное, все остальные могут быть красивыми? Разве ты не понимаешь, это же значит, что никто не красивый?
— Слышь, чувак, — сказала хиппи, — к чему ты клонишь?
Она посмотрела на меня уже без улыбки. Эта хиппи умела быть жесткой. К чему я, собственно, клонил?
Я не знал. Я знал только, что секс был великолепный.
И что хиппи очень милая. Она любила сладкий маринад. Ей нравилось имя Уилли. Ей даже нравился «Апокалипсис сегодня». Она не была вегетарианкой. Все это — ее положительные стороны. Но как только я представил ее своим друзьям (было дело, а все они — высокомерные упыри с литфака), они засмеяли ее, и она поняла, что происходит, и ее глаза, обычно голубые, слишком голубые, отсутствующие, стали печальными. А я защищал ее. Я увел ее от них. («Знаешь, как пишется Пинчон?» — спросили они и прыснули.) А она представила меня своим друзьям. И закончилось все тем, что мы сидели на японских подушках в ее комнате, курили траву, а эта маленькая хиппушка с венком на голове посмотрела на меня, когда я обнял ее, и произнесла:
— Этот мир сводит меня с ума. И знаете что?
Я все равно ее трахнул.
Я ему понравился. Он частенько напевал «Can’t Take My Eyes OffYou» [11] Фрэнки Вэлли. Эта песня была на джукбоксе в «Карусели» в Северном Кэмдене, и он часто просил меня ее поставить. Городские подозрительно нас разглядывали. Шон играл в пул, пил пиво, я шаркал к джукбоксу, закидывал четвертаки, набирая F17, и, как только раздавались первые аккорды, шаркал обратно, туда, где сидел Шон — у стойки, где мотоциклетные шлемы упирались в наши стаканы, и он пел ее, как под фанеру. Он даже нашел этот сингл и записал его на кассету, которую принес мне, когда я лежал в кровати с похмелья. Кроме нее в рюкзаке, который он принес, был апельсиновый сок, пиво, френч-фрайз и еще теплый бигмак из «Макдоналдса».
Когда он не хотел идти на занятия, а просто сидеть дома ему казалось скучным, я шел с ним в поликлинику, и там у него случались мнимые приступы: довольно хорошо спланированные и разыгранные конвульсии и воображаемые припадки. Затем он получал таблетки и мы уходили (я жаловался на разыгравшуюся мигрень), получив освобождение от учебы на день, и отправлялись в город в молл под названием «Дрим машин», где играли в видеоигру (не игра, а упражнение в анальной фиксации), которую он так обожал, называлась она то ли «Бентли беар», то ли «Кристал беар» — как-то так. После этого мы ходили вместе по городу. Я искал двуспальную кровать, а он — сироп от кашля, с кодеином (это уже после того, как он скуривал всю траву, — лоховство, конечно, да знаю я, знаю), чтобы забалдеть. Он находил сироп, и его на самом деле торкало {реальнейшие глюки, объявлял он), и ближе к вечеру, когда уже темнело, мы возвращались обратно в кампус на его мотике. К тому времени занятия уже заканчивались. Вернувшись к нему в комнату, которая обычно была в беспорядке (по крайней мере, на его стороне), я садился и ставил музыку, наблюдая, как он, кайфуя, шатается, нарезает круги. Рядом со мной он был всегда очень оживлен, но рядом с другими весьма сдержан и серьезен. В постели он тоже был то мелодраматическим крикуном, то пародией на эдакого сдержанного атлета: то слегка похрюкивал, то странно так тихонько подхихикивал, то внезапно переходил на громкие ритмичные «да-да!» или начинал приглушенно материться — он ли на мне, я на нем, оба с бо-дунища, повсюду затхлый запах пива и сигарет, на полу пустые кружки с приклеившимися ко дну четвертаками, и вездесущий запах пота, хоть топор вешай, почему-то напоминавший мне о Митчелле, но образ его уже рассеивался, и было сложно вспомнить, как он вообще выглядит.