Электричества он не зажигает и остается в темноте – темноте весьма относительной, поскольку при незанавешенном окне Никербокер-авеню всю ночь напролет заливает комнату оранжевым светом. Баррет усаживается на матрас – осторожно, будто у него болят суставы.
Пульсирующий на белых стенах оранжевый свет с улицы делает его комнату похожей на жилище героя фильма нуар. Не то чтобы ему было так уж неуютно.
Но он чувствует себя в ней – и с течением времени чувство это становится только острее – как иммигрант в чужой стране. В этой стране, где ему ни тепло ни холодно, он осел только потому, что ни в какие более приветливые края с имеющимися бумагами его не пускали, а оставаться на родине он больше не мог. Навыки его – проворно освежевать антилопу, перетереть в муку мешок желудей – в этой стране никому не нужны.
В прежние годы ему бывало непросто из-за того, что слишком многое его интересовало. В первую очередь интересовали, конечно, книги; ему было интересно учить языки, проникать в их коды, понимать их закономерности и то, как эти закономерности менялись во времени; интересна была история, возможность соскрести наслоения времени и обнажить в живой непосредственности некий день на рынке в Месопотамии, где некая женщина раздумывает, покупать ли манго; или ту ночь на подступах к Москве, когда черный воздух так студен, что трудно дышать, тут же под промерзшими небесами Наполеон и московская тьма, усыпанная ледяными звездами, которые никогда не сияли так ярко, так недостижимо далеко…
Параллельно с этим существовал мир забот попроще: усталость под конец рабочего дня независимо от того, переворачивал он в этот день бургеры во фритюрнице или крыл крышу; влюбленности в официантов и поваров, плотников и электриков – ни к кому так не прикипаешь душой, как к тем, с кем работаешь (возможно, эта привязанность повторяет в миниатюре ту, что испытывают друг к другу воевавшие вместе мужчины); шумная дразнящая суматоха пятничных пивных посиделок, у Вилли была абсолютно чумовая девица, а Эстер пора бы вернуться домой к детям, а Малыш Эд почти накопил денег на подержанный “дукатти”…
В том, что касается работы, Баррет долго вел себя как дебютантка, которая никак не могла сделать выбор, которой каждый следующий претендент на ее руку нравился больше или меньше, но никогда настолько, чтобы согласиться видеть его каждый божий день всю оставшуюся жизнь, – и поэтому приходилось ждать. Она не была чрезмерно высокого о себе мнения, не считала, будто слишком хороша для простого смертного; нет, ей просто всякий раз казалось, что набор ее склонностей и причуд плохо сочетается с личными качествами очередного потенциального мужа. Ведь нечестно же выходить за человека, если не уверена, что вы полностью подходите друг другу. Вот она и дожидалась кандидата, в отношении которого сомнений не будет. Она еще была молода, достаточно молода, а потом – совершенно внезапно и непонятно каким образом – молодость миновала, и вот она живет дома с родителями, проводя дни за чтением и шитьем…
Это правильно, на некий странный и с привкусом горечи манер, что Баррет выбрал наконец себе род занятий – и тем более правильно, что занятие это не преследует суетных целей и не чревато возможностью разбогатеть.
На потолке прямо у Баррета над головой растет У-образная трещина, откуда время от времени сыплется пылью штукатурка, выбивается короткий искусственный снежный шквал – это означает, конечно же, что надо идти скандалить с домовладельцем, а еще означает, что дом разваливается (о том же говорит и превращение перекрытий в труху от неистребимой сырости), что он теряет веру в себя, из последних сил сохраняет целостность потолков и несущих стен и в один прекрасный день издаст скрипучий вздох и превратится в груду строительного мусора.
Но как бы там ни было, Бет вылечилась, ее распад был остановлен, и Баррет даже позволил себе вообразить, будто небесный свет, явившийся ему полтора года назад, каким-то образом, возможно, причастен к исцелению.
Ему трудно выносить необычность этого явления, его грандиозность. Он с удовольствием лежит в тишине своей комнаты, куда снаружи, из мира, прекрасно обходящегося без него, долетают звуки улицы и праздничного веселья. Лежа на кровати, он плывет, как Офелия, блаженная утопленница (такой, во всяком случае, он ее себе рисует): она рассталась с жизнью, но и навечно укрылась от упреков и предательств, в смерти прекраснее, чем в жизни, обратив к небу безмятежно-бледное лицо и раскрытые ладони белых рук, в обрамлении цветов, за которыми слишком низко склонилась над ручьем, она скользит по воле течения, некогда смятенная, а теперь покойно вернувшаяся в лоно природы, в единении с землей, доступном только мертвым.
– Эй.
Баррет приподнимает голову, оглядывается на дверь.
Это Эндрю. Нет, такого не может быть. С какой бы стати Эндрю явился и встал на пороге его комнаты?
И все-таки это он. Это его силуэт, его узкая талия и широкие плечи, его стриженая, похожая против света на шлем голова, небрежное изящество позы, будто он замер в танце, фигуры которого большинство населения планеты выучить неспособно.
– Да? – откликается Баррет.
– Поделишься? – спрашивает Эндрю.
Поделишься – чем? Ах да, конечно…
– Извини. У меня пусто.
Эндрю облокачивается о косяк, стремительный и властный в движениях, как Джин Келли[27]. О котором Эндрю, разумеется, даже не слышал.
Очень характерно – это высокомерное пиратское нелюбопытство, изумительная юношеская уверенность Эндрю, что если он о чего-то не знает, то, значит, оно того и не стоит.
– А я думал, ты слинял, чтобы заправиться, – говорит Эндрю.
Баррет ошеломлен – Эндрю заметил его исчезновение. Но нет, сейчас нельзя умолкать. Надо продолжать разговор.
– Знаешь, вообще-то можно поискать, – говорит он. – Пойдем.
Баррет встает и делает несколько шагов в направлении Эндрю. Он не владеет танцевальным шагом и просто старается ставить ноги по одной линии. Ему хочется верить, что не выглядит неуклюжим.
Баррет вступает в область запаха Эндрю. Вздумай кто торговать этим ароматом, на этике флакона могло значиться единственное слово: “Парень” – и никакое кроме; в нем неожиданно нет ни намека на потную кисель (пот Эндрю вообще ничуть не зловонен, его запах не с чем сравнить, самое большее его можно назвать чистым, чувственным и чуть-чуть по-морскому соленым). К нему, разумеется, не примешивается ни туалетная вода, ни дезодорант, только слышится легчайшая цитрусовая нотка, оставленная мылом, лосьоном или, возможно, гигиенической помадой.
Баррет уговаривает себя успокоиться, и в какой-то момент его охватывает иррациональный страх, ужас от того, что, подходя к Эндрю, он ни с того ни с сего произнес вслух: успокойся.
Неужели это общее свойство всех одурманенных страстью – думать, что другому слышны твои мысли? Наверно, так. Разве может оставаться неслышной вся эта сумятица надежд, страхов и вожделения? Ни одна черепная коробка не спрячет ее в себе.
– Я не хотел мешать, – говорит Эндрю.
– Ничего, – отзывается Баррет. – Я так просто… Передохнуть решил. Перед полуночью.
Эндрю кивает. Ему непонятно, зачем перед полуночью отдыхать, но он вполне себе признает право окружающих на маленькие причуды. Это одна из черт, из которых складывается его очарование, – он, как мужское воплощение Алисы, с невозмутимостью школьницы путешествует по Стране чудес, где все незнакомо и все вызывает любопытство, но не внушает ни испуга, ни отвращения.
– Пошли, – говорит Баррет.
Он отводит Эндрю в комнату Тайлера и Бет.
Там темно и пусто. Без возлежащей как в гробу Бет комната из забытой сокровищницы – полной приношений спящей принцессе – превратилась в захламленную нору. Вещи увеличились в количестве, но по сути остались теми же. Стало больше сложенных в зыбкие стопки книг. Так и не дождавшаяся починки лампа в виде гавайской танцовщицы нашла себе сестру с ножкой, изображающей маяк, и абажуром, украшенном парусными корабликами. Две отощавшие герцогини, два хлипких парных стула, обзавелись слугой – смущенным на вид, убогим бамбуковым столиком.
После того как Бет поправилась и вернулась в большой мир, вместе с ней из комнаты ушло и томное эдвардианское очарование. С тех пор это просто спальня, под завязку забитая книгами и старьем, логово барахольщиков, симпатичное, но по-своему с налетом идиотизма. Освобожденные от заклятия близящейся смерти Бет, бессловесные обитатели комнаты, все эти стулья, лампы и сложенные пирамидой кожаные чемоданы, пережив краткий отрезок преображенного бытия, снова сделались обиходными предметами и теперь в вещном мире терпеливо дожидаются конца света.
За нагромождением хлама белеет кровать, чуть не светящаяся чистотой. Кровать – это Спящая красавица, а рухлядь вокруг – колючая чаща, выросшая, дабы беречь ее сон.