Ох-ох… Бесполезно с вами бороться; чем настырнее вы по части книжонок и скрижалей, тем безмятежнее сквернословите в свободное от Брокгауза время, словно зарок себе дали: не получится измазать мироздание библиотечной пылью, так хоть грязью из канавы замарать. Ну зачем, зачем, можете вы объяснить, по какой мистической причине уж так необходимо утираться помянутым способом? Полно вам, раздражительный друг, попейте водички. Можно подумать, мы вас на каждой странице х..м благодарим. Если бы на каждой, это действительно неприличие и уже не смешно, какой тут смех, плакать впору, когда водка приобретает вкус лекарства. Но гомеопатическое, отмеренное твердой рукой сквернословие — это же примирительный елей, душа мира! Да будет вам известно, что наше все № 2, а именно Салтыков-Щедрин, вдохновившись утраченным, увы, трудом Светония “О брани или ругательствах и о происхождении каждого”, открыл или предполагал открыть в одном из своих сочинений кафедру митирологии, сиречь науки срамословить, да и сам в быту отличался. Это он шутил!!! Шутил, как же. Просто он был справедливый человек и старался, чтобы сквернословие прилагалось не по произволу сквернословящего, но по заслугам сквернословимого. А вы нас сперва отвлекаете, а потом жалуетесь. На чем мы остановились? Остановились! Да вы и шагу не сделали, как стали в пень. И все-таки? Ну, в один замечательный день…
В один замечательный день все стали манихеями, и жизнь немедленно преобразилась — по крайней мере, для очень и очень внимательного взгляда, вооруженного лупой, и внимательного ума, вооруженного воображением, А разве воображение состоит в ведомстве ума? А как же! “Мысленное представление”, как написано в словаре, значит, нужны какие-то мысли, чтобы из них нечто представить. Ну, что бросается в глаза? Ничего. Так-то оно так, но приложите усилия, примечать первоначальные изменения нелегко — это потом кажется, что так было всегда. Когда уже ничего нельзя исправить? Конечно, это ведь как с любовью: приложил усилия и увидел в избранном предмете все, чего в нем никогда не было, но отныне будет. То-то горькие слезы будут! Да, горькие непридуманные слезы. Ну, держите лупу.
об адептах
По нежному весеннему городу ходит Аристид Иванович, окруженный толпой учеников: куда он, туда и они, ловят каждое слово, понимающе смеются, вертятся под ногами, ждут у парадного подъезда Публичной библиотеки; стоит ему плюнуть — и тут же все вокруг захаркано, и бедный старик принужден плеваться в платок, и все его карманы набиты платками.
Вам, может быть, кажется, что это весело — идешь себе не спеша, а следом поспевает резвая стайка адептов, годных хотя бы на то, чтобы вовремя чиркнуть спичкой, и сразу понимаешь, кто ты есть на самом деле — поэт, мыслитель, муж совета. А то, что адепты — шваль, дрянь, разная пакость, так это ничего, это всегда так. Приятно, когда вам смотрят в рот? Да… но смотря кто смотрит. Что это за публика? Публика, людишки, всякой твари по паре. Веселый сброд, люди, которым — по жестокой их непригодности к чему бы то ни было — нечем заняться. И люди скромные, трудолюбивые, которые раз в неделю отчаянно хотят общаться и иметь высшую цель. Люди глубоко несчастные, которые слышали когда-то звон и с тех пор ищут, где же звенело — и вечно находят не то, и очаровываются, и прозревают, и возобновляют поиски. Ничтожества с уязвленным самолюбием, мнящие себя интеллектуалами выпускники приходских школ, даже один журналист — и ничтожество, и интеллектуал. Бледные серьезные лица, чахотка в нервах, проблемы с зубами — чего от них требовать? (Требований к человечеству у меня немного, говорит Негодяев, но почему они не моются.) Кучкой, короче, люди, а выговорить о ком-то “человек” — тренироваться нужно, тренироваться и не краснеть. Странствующие трупы, сказал как-то Аристид Иванович о людях вообще. Адептам уж так понравилось, не описать. Теперь друг друга по-другому не называют: “Ну что, труп Петя, еще рюмочку? — Да я, право… мне вот труп Федор Федорович Кастанеду дал почитать…” Кастанеду они читают! Уже и кошкам стыдно признаться, сколько золотого молодого времени они ухлопали на эту чепуху; еще скажите, что “Огонек” читаете. А что сейчас модно читать? О бестактный друг! Вот вы прямо сейчас читаете что?
о модном чтении
Модное чтение — это тема для диссертации или глянцевого журнала, изысканий трогательных и никем не принимаемых всерьез. Чтение вообще лежит за границами объективной реальности, очерченными в припадке жизнетворчества современным здравым смыслом. У современного здравого смысла руки рассчитаны на три движения, он сколько смог, столько и очертил, переворачивать страницы — нет, не дотянуться. Если нет обыкновения нюхать табак, то нет и табакерок: ни модных, ни немодных, никаких. У Негодяева вроде была табакерка? Это не мода, это шик. Шикарно, черт возьми, держать в кармане компактное произведение искусства, красивую вещь, на которую посмотрят с уважением и завистью. Неправда; нам ведь говорят друзья и знакомые: вот то почитай, вот это, и в телевизоре нет-нет да мелькнет какая-нибудь писательская рожа, и в глянцевом журнале — сами говорите — расскажут порой что-нибудь занятное о литературе, даже и классической. И вы читаете и следуете рекомендациям глянцевого журнала? Иногда.
Хорошо; модное чтение — это модный роман, а модный роман — тоненькая, в запоминающейся обложке книга, перевод с английского или испанского, крупный шрифт, удобный формат, все рекомендации. Такая штучка. Вы замечали, что книги стали как-то легче на вес? Бросьте острить, они не обязательно легковесные и переводные — пишут же и у нас книжки на актуальную тему, многим нравится. И почему именно роман? А почему у вас актуальная тема в единственном числе, других не нашлось? Но знаете, вы ведь затронули интересный предмет. Действительно, почему роман?
о французских романах XVIII века
Если вы изучали литературу французского классицизма — а вы наверняка ее изучали, — то обратили внимание на иерархию литературных жанров, в которой одни жанры получше и повиднее, другие — поплоше и попроще, третьи — ни то ни сё, а есть и такие, хуже и ниже которых не придумаешь: кабацкие песенки и романы, порнография XVII века. Ой, они были такие непристойные? Оживились, размечтались! Самые непристойные романы сочинены следующим столетием — тем самым, которое безумно и мудро, знаменито вовеки своею кровавой струею, — как раз когда классицистическую доктрину постигла судьба марксизма! из руководства к действию она перешла в догму, из ученых споров — в учебники, а что попадет в учебники, там и останется, умерев, разложившись, отвоняв, превратившись в доисторическую окаменелость. Зри, восплывают еще страшны обломки в струе. Но может, это хорошо для учебника — окаменелости классифицировать легко, наглядность соблюдается. А кого вы стихи цитировали? Чьи, вы хотели сказать. Ну, Радищева, Радищева! Вот у него точно был люэс. Был и был, что тут такого. Малерб три раза сифилис выпаривал, а Малерб — классик французской литературы, его сам Буало восславил. Сам Буало? А кто это? О, это изрядная окаменелость: тиран, законодатель, Солон Парнаса. Не хотите спросить, кто такой Солон? Когда он в “Поэтическом искусстве” учит авторов писать трагедии, то про роман походя говорит, что роману все прощается — лишь бы легкость наличествовала, — а вот сцена требует и правды, и ума. Роман, значит, не требует ни того, ни другого. А вы спрашиваете, откуда мода на романы.
Но в XVII веке они не были непристойными и трактовали исключительно галантную любовь. Ведь роман что такое? Это вымышленная любовная история, искусно написанная прозой для удовольствия и назидания читателей. Главная цель его — показывать добродетель вознагражденной, а порок — наказанным. Но поскольку ум человека естественно противится поучению, а самолюбие заставляет его восставать против назиданий, нужно заманить читателя наслаждением, смягчить суровость наставлений изяществом примеров и исправить его недостатки, осудив их в другом. (Зри “Трактат о возникновении романов” Пьера-Даниэля Юэ, 1666.) Многие, впрочем, утверждали, что романы больше развращают, нежели исправляют, нравы — и вообще, это пошло, гадко; допустим, дешевле, чем играть в карты, но и безнравственнее, потому как тут утонченная безнравственность, практически новейший имморализм. Метафизический люэс так просто не выпаришь — пусть потом защитники галантности рассказывают, что виновата не книга, а дурные наклонности читателя. Да наклонности, может, всю жизнь бы в нем продремали и не моргнули, если б не ваши изящные примеры! Вот варвары! — сердятся защитники. А все потому, что вам тонкие чувства страшнее добросовестного разврата, так и скажите. А что? Где тонко, там и рвется.
о Т. Д. Лариной
Да чего там! говорит Пьер-Даниэль. Романы воздействуют всего-то на воображение — экая важность, — и если потрясают какую-нибудь слабую и плохо защищенную душу, понуждая ее любить, то ведь не более, чем любить в мечтах. Ну что такое мечта — ерунда, бабочка (желательно насаженная на булавку). И бедное бархатное тельце воображения — крылышки, пыльца, чья-то коллекция. Несерьезно. Да и кто поверит, что быстро ветшающие странички могут заменить все; что влюбиться в обман страшнее, чем уступить бессовестному совратителю; что жизнь Т. Д. Лариной прошла бы гораздо веселее, воздействуй на ее воображение заезжие уланы, а не лукаво размеренная бумажная страсть. Т. Д. Ларина — просто дура, она испортила бы себе жизнь не романами, так чем-нибудь другим. Какое отношение, вот интересно, имеет это к современному роману?