— Терминология у тебя, Сашок! Это для тебя сутки проскочили быстро, а для нас здесь — целая эпоха. Вот в этой палате хорошо. Товарищей, коллег надо сразу класть в отдельную палату.
— Намек понял, освободится еще одна, переведу.
— Я пока у него побуду, а там и меня в реанимацию кинешь. Я к достоинству терпимее отношусь.
— У тебя-то болит голова?
— Терпимо.
— Ты не нервничай, все будет в порядке.
— Вот я и хочу заняться делом. Нравится мне этот мужик.
Ночью Борису Дмитриевичу стало хуже: дышать стало труднее, синюшность усилилась, одышка — еще больше, явная дыхательная недостаточность.
Дежурный хирург вызвал терапевта. Тамару Степановну из палаты отправили. Для них она была лишь больной, оказавшейся в чужой палате, да еще у мужчины. Тамара пыталась объяснить что-то про свои профессиональные достоинства, но ей сказали с коллегиальной прямотой и грубостью, что когда она выздоровеет и будет у себя в больнице, тогда пусть и применяет как свои профессиональные качества, так и любые другие имеющиеся у нее достоинства.
Говорили с ней жестко и, пожалуй, о достоинствах просто плохо сказали — не надо было так. Да уж ладно, и она промолчала, и Борис Дмитриевич, который тоже слышал, но похоже, что не понимал, да и сил у него на дискуссии не было. Не столько сил, сколько воздуха. Для того, чтобы слово образовалось, надо вытолкнуть из себя достаточное количество воздуха. А тут еще вон сколько слов надо бы сказать — дышать трудно, не то что…
Сделали электрокардиограмму — терапевт заподозрил инфаркт. И действительно, после небольшого подъема давление стало падать, Говорить было трудно, а думать можно, но не о том. Борис Дмитриевич стал думать о своем товарище, недавно умершем от инфаркта. Впрочем, не о нем он думал сначала, о нем подумал после:
«…Какая неправильная, пошлая мысль — „снаряды ложатся рядом“». Это когда близкие-то? Военная образность. Когда снаряды ложатся рядом? Если снаряды ложатся, они всегда ложатся рядом. А когда умирают близкие, с которыми вместе идешь, бежишь, — это уже попадание в тебя, это уже ты сам… Ну, инфаркт… Уже был — он-то от инфаркта умер. Друзья умирают уже… Кого сам проводишь непосредственно, до кого не добежишь, они оказываются шустрее. Ходят с тобой рядом, видишь каждый день, кичишься профессиональностью и вдруг готов уже, а ты ничего не замечал…
Я оперировал. Душно было. Желтуха. В протоках полно камней. Мобилизовал двенадцатиперстную кишку, вскрыл ее. Новый инструмент пробовал. Провел буж, вытянулась конусом в просвет кишки ампула протока. Не глядя прошил нитки сквозь стенки, сквозь щель инструмента, рассек, опять вытянул, нитки рассек, связал — и все. Легко, не думая, не умея даже, можно. А раньше без этого инструмента трудно было. Разглядеть обе стенки надо, да исхитриться подхватить их иглой, да не получалось, кровь заливала, нервы, эмоции, а это раз — и все. Теперь легко, конечно. Наступает в медицине техницизм. И победит. Все верно, потому неотвратимо и неизбежно. Но и не надо торопить. Пусть подольше, помедленнее наступает, чтоб лучше приготовились. А то ведь жалко умений своих. Надо психологически подготовиться. Рост цивилизации, болезней и операций неизбежно к этому ведет. А если неизбежно, лучше не торопить, а придержать, чтобы все были на уровне, тогда гармонично это новое войдет, без борьбы. Этот инструмент как космическое достижение! Сразу начинают понимать, что нас мало очень, а вокруг вечность безразмерная. Надо начать понимать. И буж этот тоже. То кто-то может сделать, а то всякий. Было искусство, а стало техникой. Были единицы, личности, а то все. И впрямь любого заменить можно, не будет незаменимых. Был хирург, а теперь робот. Дудки — робот! Все равно победа техницизма неизбежна. Еще неизвестно без психологической подготовки, что лучше окажется: проходимцы-догматики в операционных или бездушные роботы. Когда подготовимся… Кому я буду нужен — теперь это всякий сделать может. И Акела не промахнется. И зашиваю уже за всеми этими рассуждениями! «А мне говорят, что и без меня живот зашьют, что лучше б мне к телефону. Лучше! Отмерили лучшее да худшее. И что было торопиться — он уже умер. Вот тебе и роботы, машины, техника — исследовали, исследовали, а никто не понял, никто не подготовился. А может, хорошо, что не готовы мы к этому никогда. Зачем мне кардиограмму делать? Дышать ведь трудно. И при инфаркте трудно дышать. Я не знаю, было ли ему тогда трудно дышать, — я инструмент новый апробировал. А он, может, задыхался. А я — техницизм, техницизм. И кислород не нужен. Я вдохну сколько можно, сколько влезет, все равно больше, чем там места есть, не поместится…»
Фантастические мысли, идущие где-то рядом с жизнью, перемежающиеся с одышкой, кружились на фоне телесной патологии, кружились миражами внутри… Борис Дмитриевич наконец отключился, загрузился. И не поймут, в сознании ли он, заснул ли… Вроде вид у него сейчас спокойный.
Начали лечить инфаркт.
Тамара решила позвонить домой заведующему..
— Саша, по-моему, они твоего Бориса лечат неправильно… Конечно, можно и так, но мне кажется, есть более эффективные меры… Это не инфаркт, Саша… У него цианоз — лицо синее, почти черное, как чугун. До того, как меня вытурили, у него давление поднялось, теперь падает, говорят. Явная дыхательная недостаточность. Только. Никакого инфаркта. По-моему, гипс слишком давит. Надо повязку рассечь, и станет легче… Ведь можно рассечь, он сразу задышит… Да я не учу… Ты согласен? Чего ж тогда ругаться?.. Ты уж прости, что позвонила. Но этот доктор может, Саш, и сандалии откинуть на ерунде… Зачем? Не приезжай. Позвони… Смотри, но, по-моему, достаточно звонка… Все, молчу, молчу. Вы правы, конечно.
Борис Дмитриевич то засыпал, то вновь просыпался. И каждый раз при этом в голове начинало вальсировать. А ближе к ночи проснулся — никакого вальса. Только дышать трудно. Трудно.
Справа в шаге от него чернело ночное окно. Слева, в шаге, умывальник, в двух — дверь. Перед глазами, также в шаге, серая стена.
У левой руки его стояла капельница. Рядом на стуле сидела Тамара. Она гладила его по голове, улыбалась, говорила ласковые слова.
Куда-то отошла болезнь. Он видел лишь Тамару, ее короткие красивые волосы, красивый лоб, красивую нежную кожу, и запах духов не раздражал. Тепло и ласка окутывали его, успокаивали, становилось легко, приятно, радостно. Он положил свою правую руку ей на плечо, притянул к себе. Тамара положила голову на его каменную грудь. Это не мешало ему дышать — он был защищен повязкой.
Легко, как дуновение, прошлись губы по его лицу. Осторожно поцеловала в губы. Это было столь мимолетно, что и не затруднило дыхания.
Ему не видно было, что синева не проходила. Собственно, он не больно-то и знал, что она была, — зеркала ведь ему так и не дали. Да, ему казалось, что дышать становилось легче. Он просто не чувствовал сейчас ничего, кроме радости от ее прикосновений.
Когда он попытался обнять ее, пришлось осознать, что он в гипсовой броне… Активность эта, кроме мук, ничего не даст. Верхняя часть груди почти у шеи была открыта, она стала целовать это единственное доступное место.
Борис стал успокаиваться и мечтать о том времени, когда «оковы тяжкие падут», гипс снимут, поясница перестанет болеть и будет он свободен, волен в своих поступках, желаниях, движениях, когда голова Тамары будет лежать не на каменной кладке его одежд… Сам он дотянуться поцеловать ее не мог. Она чуть подвинулась к нему по повязке, и он поцеловал. Однако он не был столь осторожен, как реаниматор, и дышать стало труднее.
У Тамары появились слезы.
— Ну что ты, Тамарочка? Что ты! Уже легче. А дальше и вовсе не будет ни повязок, ни гипсов.
Он смотрел в ее чуть выпуклые глаза, смотрел на слезы, накапливающиеся по краю век и не стекающие на щеки.
— Тамарочка, ты не помнишь слова песни военных лет «В лесу прифронтовом»? Как-то так.
— Это все было до меня еще.
— Да, да. Я забыл. Может, открыть окно?
— Не в этом…
18
Вошел Александр Владимирович.
И не возникло испуга у больного, что пришел заведующий, и не появилось желания задать вопросы о своем здоровье, и не вызвал успокоения его приход — сейчас он был спокоен, тяжело-спокоен, и не вызвал радости приход товарища, коллеги, возникла досада и тоска, тоска ожидания ухода Тамары.
— Ну что, Боря? Может, в реанимацию?
Возник испуг, возникли вопросы, заполнили все досада и тоска.
— Зачем?! Мне же лучше!
— Лучше! Ты посмотри на себя.
Мелькнули у Бориса Дмитриевича остатки профессиональной реакции: «Вот и я так говорю больным. Так не надо, наверное. Как я могу на себя посмотреть? Мне хорошо, тепло, уютно. Раздышусь еще. Посмотри, говорит, на себя…»
— Дайте зеркало.
— Обойдешься без зеркала.
«Я и так в Зазеркалье…»