И вот теперь он стоял за столом, как шкраб какой-нибудь, и строгость в нем была, как у электрической будки, где намалеваны череп и косточки и еще надпись — «Опасно для жизни».
— Привет, геноссе! — сказал я, вваливаясь за Риткой и Додиком в аудиторию. В ней с двух потоков народу сидело кот наплакал.
— Быстрей рассаживайтесь, — мрачно сказал Колосков. — А тебе, Доронина, сегодня совсем не к лицу опаздывать… Значит, теперь у нас, — он тыкал в каждого пальцем, — …двадцать шесть, двадцать семь, двадцать…
— Людей так не считают, — не выдержал я.
— Молчи, — огрызнулась Ритка.
— Коромыслов, я вам слова не давал, — скорчил рожу геноссе.
— Тоже грамотный, — зашипела Додикина длинноносая Райка. — Вечно высовывается. Оставят после лекций — лучше? Да?
— Тридцать один, тридцать два, — бубнил Колосков, но уже без пальца. — Итак, всего тридцать два человека из семидесяти шести. Какие есть мнения?
— Разойтись, — брякнул я.
— Коромыслов, кончай паясничать, — цыкнул геноссе.
— Цыц! — ткнула меня Ритка в ребро.
— Нет кворума, — крикнул Дубов, красавец из соседней группы. Морда у него, как у оперного дьявола, хотя, по-моему, он тоже еще девушка.
— Минуточку внимания! — застучал карандашом геноссе. — Давайте рассуждать по-человечески…
— Чего рассуждать? Собрание не подготовлено! — крикнул красавчик Дубов.
Не терплю таких слов — «не подготовлено!» (Дубова, правда, тоже не терплю…). Или «надо готовить»! Какой толк, если все, как опера, по голосам расписано? По-моему, если что нужно стоящее, так без говорильни само выйдет.
Как-то перед войной Берта решила устроить в соседнем дворе футбольное поле. Мяч гоняли под нашими окнами, пыль в комнаты летела, и даже как-то разбили стекло. Провели три собрания в жилкоопе, какую-то комиссию выдумали, но ничего не вышло. А началась война, отец вынес лопату и начал рыть щель. И за ним — другие. Даже рельсу для перекрытия откуда-то приволокли. Чин-чинарем в два дня мировой бункер отгрохали. Без всяких обсуждений. Потому что кому охота погибать под бомбежкой или осколками зениток…
— Товарищи, дела-то всего на двадцать минут! — взмолился Колосков. — У нас тут есть заявление от несоюзной Дорониной Маргариты с просьбой принять ее в наши ряды.
Я чуть язык не прикусил. А Ритка хоть бы хны… Только порозовела немного. Красивая была до ужаса!
— Я не знал. Извини, — шепнул я.
— А всегда лезешь, — смилостивилась.
— Итак, два вопроса, — состроил мрачную рожу геноссе. — Экзамены и прием новой… тьфу, нового члена. Какие есть суждения? Давайте поактивней?
Все молчали, вернее, чего-то бормотали, шум стоял, а суждений не было.
— Сдать всем экзамены на четыре и пять, — ляпнул кто-то.
— Что же, до вечера молчать будем? — спросил геноссе. — Экзамены всех касаются.
— А ты при чем? — буркнул Дубов. — Ты их у нас принимать будешь?
Дальше шло уже совсем неразборчиво. Фон подымался, как в приемнике, когда крутишь громкость.
Наконец перешли к Ритке.
— Суждения? — спросил геноссе.
— Заслушать автобиографию.
— Кто за? Коромыслов, ты за?
— Как все, — махнул я рукой.
— Он в нее влюбленный, — брякнул кто-то.
Но это была не Светка. Светки нигде не было. Наверно, еще отсыпалась.
— Можно с места? — спросила Ритка.
— Нельзя. Выходи, товар показывай, — подмигнул геноссе и вдруг стал как всегда запьянцовским, своим в доску парнем.
Ритка поднялась. Лицо у нее немного конфузилось, но в походке не было никакого смущения. Планшетку она взяла с собой, может, боялась, что раскроют.
— Родилась в тыща девятьсот двадцать шестом году…
— Ого!
— Замуж пора! — крикнул Дубов.
— Тихо! — шикнул геноссе.
— В сорок первом году закончила семь классов. В войну потеряла год. Ну, теперь учусь на курсах…
Как всегда, рассказывать было нечего. Я тоже два года назад больше не выжал.
— Какие будут вопросы? — спросил Колосков.
— Родители?
Это был опять Дубов. Ритка чуть в него не влюбилась, а он про нее сказал: пучеглазая. Я ее даже успокаивал, мол, глаза в полном порядке. Мне, например, нравятся. Это было еще до моей влюбленности.
— Служащие, — ответила Ритка. — Отец — член партии. Мать тоже.
— Еще есть вопросы? — спросил Колосков.
— Как у вас с учебой? — вылез какой-то мудрец. Я его не знал.
— Ну, что с учебой — учится, — сказал геноссе. — Готовится к аттестату.
(Все эти собрания — просто игра во взрослых.
И еще, чтобы не ранить гордость. Дескать, не приказали, а сами решение приняли. Сами обсудили, постановили. Сами начальство. Это так в детстве отец со мной советовался:
— Понимаешь, Топса, тут картина вышла, но детей до 16 лет не пускают. Так что я без тебя пойду. Как ты считаешь?
— Иди, конечно, — отвечал я. А что скажешь?..)
— Правильно! Хватит вопросов!
— И так все ясно.
— Пусть ответит про международное положение, — опять сунулся Дубов. Зануда был, вроде меня. Только еще глупее. Будь я таким смазливым, рта бы не раскрывал.
— Читаете газеты? — спросил он Ритку. Тоже манера на собраниях переходить на «вы».
— Да, — кивнула она не очень уверенно. Чудно было глядеть. Такая ладная, большая. А стоит у доски, мнется, сжала под мышкой планшет, тушуется.
— Проясните обстановку в Триесте! — Вот тип! Небось, Триеста на карте не найдет, а давай обстановку!
— Это не вопрос, — поднялся я. — В Триесте сам черт ногу сломит. Ты еще про подмандатные территории спроси.
— Пусть ответит, какими орденами награжден комсомол.
Но она, чудачка, и этого не знала.
— Орденом Боевого Красного Знамени, орденом Трудового…
— Правильно, — пожалел ее геноссе. — И еще в позапрошлом году орденом…
— Ленина! — крикнул Додик. — Есть предложение принять.
— Орденом Ленина, — как ни в чем не бывало повторила Марго.
Все подняли руки, а она пошла на место и плюхнулась рядом со мной.
Ничего себе получилось кино. Но у меня внутри кошки поскребывали. За два года я сильно изменился.
Тогда, в апреле, когда Федор написал мне рекомендацию, все было по-другому. Казалось, вся жизнь поделилась — на до этого апреля и на после. Ничего, что я тогда билеты у кино перепродавал, водку и газеты носил на рынок. Это была мелочь. Немцы еще сидели в Харькове, а я уже мечтал, как лезу на американскую статую Свободы с красным знаменем. Я тогда знал, что это будет, и сейчас знаю, но только думаю об этом реже. Я не из мечтателей. Но все равно приятно было писать в анкетах: член ВЛКСМ и восьмизначный номер билета. Последние четыре цифры сходились у меня с годом рождения.
18Сразу убегать было неудобно, и Ритка осталась на истории. Историчка была симпатичная тетка лет двадцати четырех, красивая и классно одетая. В глазах у нее блестела такая стервинка, я бы даже мог сказать точнее… Словом, она улыбалась так, как будто знала, что глядеть на нее приятно, и не сердилась, что на нее пялят глаза. Когда ты красивая — не трудно быть доброй. Ритке она тоже нравилась, и первые пятнадцать минут Марго даже за ней записывала, вырвав пару листков из тетради Дода. Остальное время мы играли в «морской бой».
Светка так и не появилась.
— Надо бы к ней зайти, — сказала Марго.
— А оттуда — в кино? — подмигнул я.
— Угадал, — она показала мне язык.
Мы сбежали с химии. По Боброву переулку я шел согнувшись. Не хватало еще напороться на тетку Александру. Подумала бы — нарочно здесь брожу, в гости напрашиваюсь. А с чего это она сегодня? Не люблю загадок. Ленив слишком.
— Хочешь, зайдем вместе? — спросила Ритка, когда вышли из Мархлевского.
— Нет, — мотнул я башкой.
Не хотелось опять спорить с Козловым. Если бы мы раскричались, я б ему наверняка ввернул, что он в любви ни черта не смыслит.
— Не скучай, — сказала Ритка и вошла в подъезд.
И мне вдруг стало одиноко. Суток не прошло, как улетела мамаша, а я уже чудился себе заброшенным, никому не нужным. Нефедовы не велели показываться. Мать в Фрицляндии, отцу вообще до меня дела нет. У него своих бед по горло. Две жены, раздоры с начальством. Генерал однажды его чуть не застрелил за то, что под бомбежкой отец не успел мост залатать.
Я поплелся во двор шахматного клуба и сел там на каких-то сваленных столбах. Обидно, а все-таки приятно быть одиноким. Сладость в этом какая-то, как в слезах, когда вдоволь выревешься. Наверно, все одинокие, кто хоть малость соображает. Мамаша одинокая. Но не от соображения, а от несчастья. И отец одинокий. Когда приезжал зимой, никакого разговора у нас не вышло. Вернее, говорили много, даже пили вровень. Но все разговоры так, о случаях-эпизодах, о скорой победе. А о себе он не говорил. И я тоже. Если все наши разговоры преобразовать, как примеры по алгебре, получилась бы чепуха. Есть такие примеры — на полстранички задачника. Иксы в кубе, игреки в десятой, извлечения корня, логарифмы понатыканы. А начнешь приведения подобных и все прочее, сокращения, извлечения — и бах! — все оказывается равно нулю или единице. Вот так с отцом: да, сдам на аттестат, да, поступлю, да, кончу, да, пойду работать в стоящее КБ. А для чего, зачем? — не говорили. Для чего зубрить формулу СО2, силен, ацетилен? Для чего шпаргалеты выписывать? Для чего в вуз попадать — не говорили. Да и вряд ли бы он понял. Не то чтобы он такой беспросветный труженик! Но просто привык человек всю жизнь работать. Ему уже тридцать семь, а он с шестнадцати или даже с пятнадцати вламывает. Если его спросишь зачем, скажет: