Знакомство с бесценным архивом не победило моего упрямства. Я смотрел на записи дяди Глеба взглядом скептическим, в уверенности, что в лучшем случае тешу свой праздный интерес матерьялами уникальными, однако же для меня, в моем тогдашнем настроении духа, достаточно бесполезными. Кстати, отец ошибался: часть записей относилась уже к Москве. Любопытно было удостовериться, что дядя Глеб поехал в столицу вовсе не за славой, и даже не на учебу в недавно созданном Институте экзотерики - хотя лиру, подаренную Семеном Семеновичем, с собой и захватил. Отправился он в дальний путь с сумасшедшей по тем временам идеей похлопотать за своего наставника - который в глазах властей был, разумеется, никаким не профессором-экзотерологом, и даже не социал-демократом, как искренне полагала моя бабушка, но заурядным меньшевиком, вполне подлежавшим тому, что на тогдашнем языке без тени юмора называлось внесудебной расправой. И более того, не к Самарию он отправился поначалу, а к Коммунисту Всеобщему, который, разумеется, выставил его с лестницы, едва услыхав о причине непрошеного визита. Недавно вернувшийся из Греции Самарий Рабочий, величина более значительная и, главное, менее уязвимая, выслушал Глеба, твердо заявил, что сделать ничего не может, при всем добром отношении к такому видному ученому, который, между нами говоря, совершенно напрасно не уехал за границу в 27-ом году, когда ему предлагали, и когда он даже мог бы на первых порах пожить у Самария на Крите, однако же напоил молодого провинциала чаем с малиновым вареньем, за которым и выяснилось, что лиру в фанерном чемоданчике тот таскает с собой не просто так. Хрестоматийный анекдот о слезах умиления, пролитых советским классиком, известен; менее известно, что он взял из представленных эллонов пять или шесть для публикации в ближайшем номере "Красного аэда", остальные же, обливаясь слезами еще более горючими, приказал Ксенофонту не исполнять ни при каких обстоятельствах, и дальше писать в том же духе, что отобранные. Ксенофонт, строго говоря, не послушался, что в конечном итоге и стоило ему жизни (записи намекали на то, что он успел со своими ходатайствами зайти и в соответствующие органы, где его, вероятно, уже тогда взяли на заметку), зато, выражаясь высокопарно, ввело в соответствующий пантеон. Эту историю я, собственно, услыхал на вечере в Центральном доме экзотериков от чудом уцелевшего секретаря Самария Рабочего, однако бумаги дяди Глеба подтверждали ее: были там всевозможные наброски ходатайств и прошений, была разграфленная схема, озаглавленная "План действий в Москве", были скрупулезные подсчеты расходов на билет и проживание в столице (меня поразила малость проставленных цифр: рубль тогда, вероятно, был другой, однако же даже с учетом этого вряд ли дядя Глеб мог питаться в столице чем-либо, значительно отличавшимся от хлеба и водопроводной, припахивающей хлором воды из верховьев Волги - ибо уже были построены полагающиеся каналы, и начали выпускать любимые папиросы моего отца с географической картой на пачке, и патефон, обитый черным дерматином и впоследствии конфискованный в ходе обыска, был первым предметом, который купил мой дядя на свои московские заработки).
Наша долгожданная квартира, в соответствии с наступившими новыми временами, ничуть не напоминала тюрьму. Решеток на окнах не требовалось. Сами окна были не крестообразными, как в подвале, но панорамными, с огромными двойными стеклами. С наступлением осени отец пригласил каких-то небритых людей, за двадцать пять рублей вырезавших в окне скользящую форточку, которую они почему-то называли финской. Было еще немало дел, связанных с новым жильем: еще одна небритая личность за ту же сумму обила нам дверь черной клеенкой на вате, и в квартире сразу стало существенно тише и теплее, кроме того, дверь приобретала вид, означавший, что за нею находится обжитой дом, а не стандартное обиталище. Вы не ошиблись: изголодавшиеся по уюту родители не жалели ни сил, ни денег на обустройство запоздалого семейного гнезда. Кухонный гарнитур был только началом: вслед за ним был приобретен фанерованный под орех сервант, затем комод и, наконец, стенка, то есть три стоявших в ряд шкафа, исключительно модные в тогдашней Москве, а затем гэдээровский гобелен с лебедями был торжественно заменен ковром машинной работы, который мама заполучила с помощью хитроумнейшей комбинации, включавшей покупку выигрышного лотерейного билета с изрядной приплатой. Наша с Аленкой комната, как и планировалось, была поделена на два пенала: в моем поместился письменный стол, книжный шкаф, кровать, а в ее половине - комод с зеркалом, тумбочка, две книжные полки, с невероятным трудом повешенные-таки на бетонную стену. За пределами жилья (наша автобусная попутчица оказалась права) царил, однако, развал и разор, булочная в соседнем доме размещалась в наскоро переоборудованной квартире на первом этаже, в другой квартире находилась бакалея, а за мясом и овощами приходилось либо ездить на трамвае, либо привозить их из города. Школа, два соединенных остекленным переходом бетонных куба, располагалась почти под нашими окнами, и мама сразу определилась туда на работу - однако же библиотека там оказалась, прямо скажем, достаточно жалкой, и списанных книг не держала .
И с подвальной комнатой, и со старой школой расставался я не только без всякого сожаления, но и с большим облегчением. Едва ли не впервые, правда, я столкнулся тогда с тем, что Ксенофонт в своих юношеских дневниках называл нелинейностью души: и сумрачный коридор нашего прежнего жилья, и стенка возле телефона с нацарапанными цифрами, и огромная кухня с облезлыми столами продолжали преследовать меня во сне, и всякий раз я просыпался в невыразимой печали. Дыхания сестры за перегородкой почти не слышалось. Дубина стоеросовая, бурчал я в полуночной тишине, обращаясь, видимо, к собственной душе, неужели не ясно, что ты никогда, никогда больше не прокатишься по коридору, вымощенному шестиугольной метлахской плиткой, на трехколесном велосипеде, под наблюдением счастливого и молодого отца, так не бывает, и ты сам бы не захотел вернуться в это время, и воспоминание это не имеет никакого отношения к переезду - так пенял я, так корил себя, но от будоражащих, до слез сентиментальных сновидений не смог отделаться и до сей поры, хотя, конечно же, сейчас они приходят ко мне все реже и реже, и скоро, вероятно, исчезнут совсем. Что же до старой школы и экзотерических занятий, то тут никаких сентиментальностей не было - я только счастлив был расстаться с прошлым. Правда, расставание вышло неполным: в моем классе оказался Володя Зеленов, и даже был единодушно избран на должность комсорга. Пришлось объяснить ему, что эллонами я не интересуюсь больше. После кратких расспросов он пожал плечами, и между нами установились прохладные, хотя и достаточно дружелюбные отношения. Вообще, в новой школе я держался особняком и, слава Богу, не испытывал соблазна ни перед кем заискивать: то ли повзрослел, то ли потому, что как-то вдруг стал успевать по всем предметам, кроме разве черчения и физкультуры, а в пятнадцать лет это, согласитесь, уже вызывает не столько насмешки и неприязнь, сколько осторожное уважение сверстников. Vota nuova среди заснеженных пустырей и неубранного строительного мусора, на окраине обжитого провинциального городка, захватила меня почти целиком, и, по-прежнему посещая концерты в Александровском гимнасии (в тот сезон там чудом организовали серию, посвященную серебряному веку российской экзотерики), подаренный мне Вероникой Евгеньевной абонемент во Дворец Пионеров я в сердцах выбросил в мусоропровод, и собственные занятия почти полностью забросил.
Впрочем, я отчасти лукавлю. Лиры я действительно несколько месяцев не трогал, но серебряный век подарил отечественной экзотерике множество эллонов на древнегреческом. Слушая их, я поневоле стыдился собственного невежества. Классики серебряного века учили язык еще в детстве, и нуждались разве что в некоторой шлифовке. Мне, сыну века мартенов и межконтитентальных ракет, пришлось начинать с нуля. В букинистическом на Арбате, рядом с "Военной книгой", я разыскал потрепанный учебник и дореволюционное двуязычное издание Басилевкоса в переводах юного Розенблюма. Почти всякий вечер за своим крошечным письменным столом, скорее даже партой, выводил я в особой тетрадке за двадцать восемь копеек казавшиеся поначалу столь непонятными крючки и загогулины. Мои тревоги по поводу произношения быстро рассеялись: исполнители в гимнасии произносили все слова и звуки древнего языка на русский манер, к тому же (неслыханное везение) на некоторых концертах октаметры можно было купить в напечатанном виде и следить за исполнением по тексту: серьезнейшее подспорье в моих штудиях.
Была и вторая причина - архив дяди Глеба. В его годы считалось, что советские эллоны должны писаться по-русски, в крайнем случае - на языках народов СССР, чтобы быть доступными массовой аудитории, а не кучке эстетствующих снобов (по памяти цитирую одну из хрупких газетных вырезок, нашедшихся среди разбиравшихся мною бумаг). Видимо, дух противоречия был силен в Ксенофонте с юности (недаром взял он себе такой псевдоним). Его бумаги хранили обширные следы классических занятий, а поминавшаяся выше рыжая тетрадка была целиком заполнена заметками и эллонами на практически запрещенном языке. Я осваивал древнегреческий не так быстро, как хотелось, и, возвращая чемоданчик отцу для передачи в комиссию по творческому наследию, в преддверии лучших дней утаил рыжую тетрадку. В конце концов (размышлял я, перелистывая свое драгоценное и таинственное приобретение, тщательно завернутое в вощеную бумагу), откуда взялась идея, что общественные ценности важнее семейных. Почему вообще у нас - мысли мои принимали опасное направление - на первом месте все какие-то абстрактные интересы, почему отдельным людям не дают жить, как они того хотят, и заниматься тем, что считают важным они сами, а не какое-то отвлеченное общество. Ты совершенно неправ, возражал мне Володя Жуковкин, перемешивая пухлыми пальцами серо-зеленую, поблескивающую в увлажненных местах глину. Идея состоит в том, чтобы добиться гармонии между интересами отдельных личностей и всего общества. И счастливы те, кому удается достичь этой гармонии. Вот, например, мой отец, продолжал он, сейчас работает над монументом героям Курской битвы. С одной стороны, социальный заказ, а с другой стороны - он же сам там воевал, у него там гибли друзья. Получается полное совпадение интересов личности и общества.