«По своей форме, ритму, тональности книга эта из незапамятных времен. Это так, и читатель наших дней, сегодняшний читатель, притча за притчей прочитывающий в Библии, как ни в какой другой книге, историю собственной жизни, находит ее там, осмысливает и переосмысливает ее. Читатель — трагикомический герой всех библейских историй».
А разве не верно подметил один из древних, что трагедии совершают «посредством сострадания и страха очищение…»? Как обстоит дело с этим скромным моральным целеуказанием?
Не становится ли оно исходным для некоего наказа писателю переносить в современность вековечные драмы, подавая их в новых формах? Писатель и читатель, обращающие в произведение искусства свою способность читать? Как вам такое?
«Из детей вырастают люди, из девиц — невесты, а из читателей рождаются писатели. Отсюда большинство книг есть подлинный слепок способностей и склонностей, востребованных в процессе чтения и необходимых для него».
«Вергилий читает Гомера, как никакой критик извне. „Божественная комедия“ снова есть заимствование „Энеиды“, технически и духовно настолько „сведущее“, настолько „истинное“ — в самых различных и интерактивных значениях этих слов, — как никакой другой внешний комментарий из уст не поэта. Изображаемая в „Потерянном рае“ Мильтона, в эпико-сатирических произведениях Александра Попа, в устремленном против течения паломничестве „Кантоса“ Эзры Паунда, явно заимствованная у Гомера, Вергилия и Данте или ими вдохновленная действительность есть „реальная действительность“, активная критика. Все поэты один за другим демонстрируют формальные и существенные достижения своего предшественника (своих предшественников) в ярком свете собственных намерений, собственных языковых и композиционных источников. Их собственная практика подвергает истины предшественников самой тщательной проверке и оценке. Части „Илиады“ и „Одиссеи“, отвергнутые, измененные „Энеидой“ или попросту не вошедшие в нее, как критика столь же поучительны и ярки, как и то, что включено в текст на правах вариаций, имитаций и адаптаций. Постепенная развязка, которая представлена паломником в финале „Чистилища“ Данте своему учителю и предводителю, исправления „Энеиды“, предпринятые в „Чистилище“ при помощи цитат и ссылок на нее, составляют обстоятельнейшее критическое восприятие».
Но если «в сценическом воплощении драмы лежит чистая герменевтика», как утверждает один англичанин, и если сцена эта — весь мир, разве нельзя на ней появиться тем, кто символизирует темные стороны?
Пока что у нас в Германии не создано прецедента, когда деревенскому священнику-расстриге верили бы больше, нежели прелату.
Фридрих Николаи
(Голоса у портала собора. Хор бормочущих. И каждый раз кто-то во весь голос произносит свою партию.)
— Но не наш пастор. Этому я не желаю верить. Пусть мне это докажут. — Ничего, ничего. Ему, видно, ученость в голову ударила. Кто все время читает, у того сердце в конце концов каменеет. — Отвратительные глаза у него. Меня прямо оторопь берет, стоит ему на меня взглянуть своим колючим взглядом. — И жену свою он ни во что не ставил, и все деньги в книги угрохал. — Весь второй этаж себе забрал, а бедняжка Оттилия вынуждена была с детьми ютиться на первом. — Говорят, он даже однажды в нее чернильницей запустил только за то, что она поднялась к нему. Теперь она подала на развод. И правильно. — Слышал, что он всех обобрал, даже приют для бедных не пощадил. — Десять почтовых экипажей обчистил. — Собственной теще угрожал. Убил молотком двоих или пятерых. — Растранжирил наши денежки. — Останься он в пастухах, как его родня, и ничего бы этого не было.
(Хор бормочущих стихает. Следующая сцена.)
В кирхе народу не протолкнуться, но тишина гробовая. Великолепная режиссерская работа. Какова интрига! Лучи заходящего солнца через врезанное в камень окошко падают на скамью подсудимых подобно изобретенной много позже исполинской лампе для допросов. До сих пор гармонические пропорции кирхи безукоризненно имитировали порядок зримого мира, внушая каждому из присутствующих первозданное чувство великолепия Божьего. Сегодня установленная здесь скамья подсудимых — крохотная тень на упомянутом порядке, и тень эта увеличивается по мере того, как солнце клонится к закату. 11 марта 1814 года в кирху вторглось Зло, и прихожанам не по себе от соседства с ним. Какая очистительная пьеса. (Аристотель бы насладился вволю. Мне же, к сожалению, недоступен статистический материал, из которого я мог бы заключить, действительно ли после этой драмы кривая преступности резко пошла вниз. Не думаю, что это абсолютно исключено. Но и очень уж вероятным не считаю.) Вся кирха — всего лишь точно переданная копия внешнего мира. Выписанная в камне и дереве. Каменная библиотека.
Пять сотен человек затаили дыхание. В кирху входят суперинтендант Иоганн Георг (какое же досадное совпадение!) Розенмюллер, а также Иоганн Георг Тиниус и пять старейшин церкви. Не знай собравшиеся здесь, в чем дело, они наверняка приняли бы это зрелище за торжественное шествие. Вот только здорово досаждает басовый регистр — его то и дело заедает. Это и есть Зло? Так оно выглядит? Разве кто-нибудь сейчас, когда обвиняемый уселся на скамью подсудимых и озаряем лучами заходящего солнца, заподозрит в нем убийцу? Разве Зло не несет на себе опалины? Как обуглившийся Аполлон? Оказывается, нет. Нет, оно не может походить на Иоганна Георга Тиниуса, пастора из Вайсенфельса. Только взгляните на выражение его лица, когда он терпеливо и безучастно выслушивает то, что высказывает в его адрес суперинтендант!
А тот тем временем высказывает следующее:
«На ужасном примере этого человека мы видим, как неизмеримо глубоко могут пасть люди, пойдя на поводу у своей страсти. Если рассмотреть его увлечение, оно само по себе безобидно. Человек пожелал заиметь солидное собрание книг, познакомиться с самыми почтенными учеными мужами и посредством этого добиться славы и почестей; это, однако, потребовало от него куда больших расходов, нежели позволяло его состояние; не имея возможности достичь поставленной цели путем регулярных финансовых вложений, он пришел к неправедной идее достигнуть ее, пойдя на хитрость, обман и более серьезные преступные деяния. Ослепленный гордыней и тщеславием, он, поправ все моральные нормы, позабыв о совести, скатился на гибельный путь, в пропасть грехопадения».
Захватывающая речь. Такая скупость выразительных средств — и в самую точку. Будто стилетом выписано. Великолепно! Как мастерски этот Розенмюллер сумел канализировать свои чувства. Достоверно передать оттенки движения чувствительной натуры. Взвинтить напряженность. Воистину незаурядное ораторское дарование. И аудитория воздала ему должное. Вон там кивок. Тут полный достоинства и скорби тяжкий вздох, стоило ему только произнести слова «пропасть грехопадения». Это всегда оказывает должный эффект. Несколько женщин даже всплакнули. (Только, право, без особой причины.)
А что же Иоганн Георг Тиниус? Он будто каменный. Его совесть непоколебима. Можно подумать, что он истинно наслаждается лучами закатного солнца. (Какая несправедливость!) Словно уселся на скамеечку в каком-нибудь парке в один из погожих мартовских деньков сего года. Погодите, уж не улыбается ли он? Кажется, он готов рукоплескать своему тезке по имени, когда тот наиболее удачным пассом, будто одним взмахом кисти, набросал перед прихожанами картину его преступления, а тех переполняет чувство искренней благодарности за возможность присутствовать на столь захватывающем спектакле. Что там какая-нибудь обывательская трагедия в сравнении с этой инсценировкой! Можно ли вообразить себе лучшего исполнителя? Нет, нельзя.
Иоганн Георг Розенмюллер (втихомолку его величали Розенкрейцером) безмолвствует. Гремят беззвучные овации. Он их заслужил по праву. Теперь подошло время ритуала. Загадочная церемония. Обратное превращение пастора в заурядного магистра. Вот вам магистр. И как восхитительно демократично. В ритуале дозволяется поучаствовать даже простому пономарю. Любой верующий может побыть в сане священника.
Размеренным шагом (отчего эти невыносимо медленные движения всегда выглядят торжественными?) пономарь направляется к все еще остающемуся на своей скамье Иоганну Георгу Тиниусу. Тот, неторопливо поднявшись, чуть поворачивает голову влево, чтобы солнце получше освещало его. В лучших традициях — проворно и без излишней мимики — пономарь расстегивает на подсудимом сутану, обходит его и буднично срывает одеяние с плеч Тиниуса. Перекинув сутану через левую руку — так руки пономаря не заняты, — он с той же будничностью начинает отцеплять и пасторский воротничок. И тут же вскрывается акт саботажа — вместо бантика воротничок завязан тугим узлом. Но пономаря так просто не возьмешь. Еще один уверенный жест, и в его руке оказывается извлеченный из кармана ножичек. Узел благополучно перерезан. И Иоганн Георг Тиниус красуется перед всем честным народом в первозданной наготе. Отныне он более не пастор, а просто Иоганн Георг Тиниус, Magister Artium.[25]