«Дело в том…» — начала было мать; но дальше этих двух слов ей не дано было продвинуться. Она вдруг принялась икать, да так отчаянно, что едва успевала набрать воздух в грудь. Бабушка встревоженно наклонилась над ней, уговаривая успокоиться: «Ничего не говори, не говори пока ничего!..» Только мать, если бы и хотела, все равно не смогла бы сейчас произнести ни звука. Словно этот судорожный, захлебывающийся хрип, ежеминутно рвущийся у нее из груди, был последним поводом, чтобы удержать в себе, не произнести вслух известное всем троим имя. Мать просто обязана была удержать его в себе: ведь теперь только оно, это имя, осталось ей от последнего мужчины, ради которого она иной раз еще заставляла себя делать завивку, ради которого, отправляясь на тайные, запретные прогулки по набережной Дуная, еще надевала белое платье с яркими красными бабочками.
«Сбегай-ка за врачом, Роби», — спокойным, рассудительным тоном сказала бабушка после того, как и третий стакан воды не смог остановить икоту.
В поликлинике на улице Сонди в этот день дежурил старик астматик доктор Шиграи. «Что там у вас опять?» — досадливо спросил он у мальчика. «С матерью беда, господин доктор. Икает и не может воздух вдохнуть». — «Я тоже вот не могу», — ответил доктор. Потом все же встал, положил в саквояж шприц с иглой, какие-то ампулы, поднял на Роби Зингера усталый взгляд и сказал: «Ну, пошли». Увидев мать, доктор Шиграи не сказал ни слова, ничего не спросил, лишь показал жестом, чтобы она легла ничком на рекамье. Бабушка пошла на кухню и приготовила таз с водой и мыло, чтобы доктор мог помыть руки. Икота прошла у матери мгновенно. Роби с бабушкой отвели ее в маленькую комнату, уложили; пока они накрывали ее одеялом, она уже заснула.
«До утра должно хватить, — сказал врач. — А утром отведите ее к невропатологу. Я не специалист по нервным болезням, но чувствую, тут дело опять пахнет курсом гипнотерапии». От денег, которые совала ему бабушка, он отказался. «Тут не деньги нужны, — сердито буркнул он, — а здоровье. Вот что обеспечьте ей, если можете!»
Было пять часов пополудни. В шесть, самое позднее, Роби Зингер должен был сесть на тридцать третий трамвай, чтобы к семи оказаться на улице Зичи. Теперь, когда дома наконец воцарился долгожданный покой, бабушка села за швейную машину, полученную напрокат от общины: надо было срочно перелицевать совсем обветшавший воротник на синей рубашке Роби, а также поставить заплатку на его же штаны из чертовой кожи, прохудившиеся на заду. В искусстве починки бабушка была настоящим виртуозом. Она спасала такие рубашки, штаны, свитера, которые другой давно бы выкинул на помойку. «Нет плохой одежды, есть плохие хозяйки», — в такой косвенной форме признавала она свои выдающиеся способности в этой сфере. Непревзойденной мастерицей была она и в штопке носков.
Бабушка сидела спиной к внуку; шумел ножной привод швейной машины. Роби Зингер за обеденным столом листал книгу Гейне. Вдруг Роби почудилось, что к ритмичному постукиванию и шуршанию привода добавился еще какой-то, чуждый звук: тонкий, булькающий, прерывистый. И когда швейная машина затихла — возможно, бабушка поправляла иголку, — странный тот звук стал четче и определеннее. Никаких сомнений: это плакала бабушка.
Этого только Роби не хватало! Да что такое с ними со всеми сегодня? День скорби и слез?.. Задержав дыхание, Роби Зингер вслушивался в доносившийся со стороны швейной машины звук: теперь бабушка уже не скулила, а почти рыдала. К материным рыданиям Роби Зингер давно привык, но бабушка никогда не плакала — во всяком случае, с тех пор, как он ее знает. Может, она плакала раньше, во время войны, первой или второй; но и тогда если плакала, то — молча, с достоинством. Ведь для взрослого плакать — последнее дело; это значит: расписаться в своей слабости, беспомощности. Сам он, Роби Зингер, уж и не помнит, когда плакал в последний раз: наверное, когда был совсем маленьким, может, даже грудным младенцем… Он поднял голову и недовольно сказал: «Ты чего, бабушка?» Та, склонившись над швейной машиной, лишь голову повернула к нему, чтобы внук видел ее лицо в слезах, и тихим, чистым голосом ответила: «Не могу больше. Не могу я с твоей матерью жить».
«Хоть бы ты завела себе кого-нибудь, что ли», — грустно вздыхая, говорила иной раз дочери бабушка. «Да и ребенку бы отец не помешал», — добавляла она, почти тем же тоном, с каким вспоминала о зимнем пальто для внука. Правда, решение вопроса о приобретении зимнего пальто зависело исключительно оттого, получит ли бабушка наконец долгожданную премию в кооперативе по пошиву плащей и дождевиков; что же касается приобретения нового мужа, а вместе с тем и нового отца, это было задачей куда более сложной. Вот над чем размышлял Роби Зингер, пока ехал на тридцать третьем трамвае до Обуды. Медленно кружась, падали на улицы Андялфёльда крупные, ажурные хлопья снега; усталый кондуктор дремал на своем сиденье; в вагоне было всего несколько пассажиров. Собственно говоря, это тоже еще вопрос, действительно ли бабушка хочет, чтобы в их семье появился новый человек, который стал бы ее дочери мужем, Роби Зингеру отчимом, а ей, бабушке, зятем. Роби казалось, к такому варианту бабушка относилась очень даже неоднозначно. С одной стороны, она упорно советовала дочери поискать себе достойного человека, хотя бы среди тех, кто помещает брачные объявления в еврейской газете. А с другой стороны, перед родней и знакомыми хвалила дочь как раз за то, что та и во вдовстве сохраняет верность покойному мужу; правда, добавляла она, такого золотого человека, каким был покойный Банди, все равно днем с огнем не найти.
Загробная верность, размышлял Роби Зингер, это у нас, видно, черта наследственная. Ну, или если не верность, то, во всяком случае, предрасположенность к такой верности: ведь унаследовать, считает бабушка, можно только предрасположенность. Бабушка, та тоже так и не вышла замуж после того, как ее муж, еще во время Первой мировой, пропал где-то в Сибири. Правда, долго еще, лет десять-двадцать, она все надеялась, что дедушка вернется: ведь если человек пропал без вести, это же не значит еще, что он умер, и были же случаи, которые просто граничили с чудом. Так что нельзя было совсем исключить, что дедушка в один прекрасный день вернется из холодного мрака Сибири и позвонит в дверь, став не только причиной радости и удивления, но и источником многих новых забот, начиная с заботы о том, где ему спать. Хотя в общем-то ясно, что спал бы он на большой тахте, рядом с бабушкой; в этом случае, однако, пришлось бы срочно думать, куда положить Роби. Правда, думать об этом все равно пора, потому что, говорит бабушка, ненормально, когда мальчик-подросток спит в одной постели со взрослой женщиной, пусть даже она его бабушка.
Кроме той, все более призрачной возможности, что дедушка после плена, продолжающегося уже тридцать лет, вдруг возьмет и позвонит в дверь, бабушку, по ее собственному признанию, еще кое-что удерживало от повторного замужества, хотя, как она говорила, охотников нашлось бы — не сосчитать. Но она думала о дочери; думала, думала — и решила: пусть лучше дочь вырастет совсем без отца, чем рисковать напороться на плохого отчима. Теперь бабушка, конечно, жалеет: не стоило бы ей принимать такое решение, стоило бы все-таки попытаться. Ведь если человек окажется хорошим мужем, то почему бы ему не оказаться и хорошим отцом. Зато насколько легче было бы растить вдвоем одного ребенка… Впрочем, теперь об этом говорить уже поздно.
Ну, точно та же история, что с корсетом, думал Роби Зингер. В свое время, вскоре после рождения матери, знаменитый профессор Барон настоятельно рекомендовал надевать на девочку корсет, который поможет избавиться от вывиха тазобедренного сустава. Корсет-то бабушка купила; да только торопилась снять его, когда дочь надсадно ревела, протестуя против неудобной и обременительной штуки; дочь же принималась орать каждый раз, как ее пробовали запихнуть в корсет. Вот теперь и хромает, бедненькая, жалостливо причитала бабушка, и замуж снова выйти из-за этого не смогла. «Зато уж ты, Робика, — глядя на внука, с просветленным лицом говорила бабушка, — как вырастешь, найдешь себе красивую и добрую девушку, такую, чтобы хорошей парой была искусствоведу с дипломом. И будет у тебя много детей, и большая квартира с центральным отоплением, с ванной, и ты узнаешь, что такое настоящее счастье. Жаль только, я до этого не доживу».
Да, с корсетом — это была ошибка, надо было ей быть потверже, признает бабушка. А вообще-то материно детство, можно считать, было идиллией, да и молодость тоже. «Да и что удивляться, — добавляет бабушка, — я на нее готовила, стирала, гладила. Всегда она была хорошо одета, ухожена, накормлена, и подруг могла домой приводить, я ей не запрещала. Сколько кругом детей, о которых родители совсем не заботятся, и несчастные растут, можно сказать, на улице. У моей Эржике же было все, что душа пожелает!»