Я встречался с немногими женщинами на протяжении своей жизни и уже признавался вам в этом. Мне не везло в этом отношении. Я выглядывал по утрам из окна и думал: «Боже мой, в одном только этом районе по меньшей мере человек сто совокупляются или, по крайности, трогают друг друга».
Напротив моего дома, кстати, живет один тип, кажется, примерно одного со мной возраста, который с детства строит из себя dandy rocabilly[15]. Я никогда с ним не разговаривал, но много за ним наблюдал, пока не дал ему, на мой взгляд, удачную кличку: Койот-Психопат, — ведь в его внешности есть что-то от койота, и что-то психопатическое угадывается в его залитой лаком голове. (Диагноз исключительно по впечатлениям, разумеется.) (Однако в конечном счете что такое остальные, если не наши мысленные представления?) (Что такое был Сократ для Платона, если не головастая, болтливая марионетка?) Иной раз, много раз, видя, как Койот-Психопат возвращается в обнимку с девушкой, я говорил себе:
— Смотри-ка, Йереми, вот идет Койот с девушкой. Похоже, это новая.
И это кажется мне чудом: что кто-то возвращается домой каждую ночь с разными женщинами, несомненно, красивыми на свой особенный лад (хотя порой Койот приходил с какой-нибудь заурядной, и тогда я посылал ему телепатическое сообщение: «Сегодня тебе не везет, Койот», — хотя я, если бы мог, делал бы то же самое, что и он: был бы вселенским филантропом в отношении бродячих ночных ангелов, сексуальным подметальщиком последних ангелов, самых лунных).
Прежде чем завести постоянные отношения с Йери, я много смотрел в окно через свой бинокль. Окно было моим микроскопом и моим телескопом, моим аквариумом и моим миражом, моим волшебным зеркалом и рентгеновским экраном. Но после того, как я познакомился с Йери, даже окно перестало быть для меня важным, потому что я носил мир внутри себя, и мне даже не было любопытно шпионить за Койотом.
Поначалу мы с Йери ходили куда-нибудь почти каждый вечер. Мы непрестанно целовались в барах, подталкиваемые жадной нетерпеливостью желания, но также и для того, чтобы продемонстрировать безымянной черни, что мы — не два одиноких человека, чтобы похвастаться (по крайней мере я) тем, что я — не бродячий спутник и не неудачливый искатель сокровищ. Мы смотрели на людей, намеревавшихся познакомиться с кем-нибудь, и смеялись над их замыслами, смеялись над их смехом, смеялись над миром и целовались.
В те времена дети Йери даже не смотрели на меня, но по крайней мере они еще не смели меня оскорблять. (Маленький перуанский чоло[16] вовсе не был плохим, он был просто абсолютно безличностное существо, занимавшееся подражанием своему сводному брату, китайцу, — а вот в жилах этого португальского китайца текла ядовитая кровь Фу Манчу[17].) Мы робко и размыто говорили о неопределенном будущем, до тех пор пока это будущее само не вмешалось в происходящее:
— Ты не считаешь, что наступает момент, когда нам стоит начать жить вместе или что-то вроде того? — спросила меня Йери однажды ночью, и меня охватила нежность, но также и ужас, и я сказал ей, что не следует торопиться. (Потому что обычная ошибка состоит в том, что к сожительству приходят по необходимости.) (По необходимости взаимопонимания, постоянного секса и так далее.) (К сожительству, скорее, надо приходить от отвращения, от пресыщенности почти всем — взаимопониманием, постоянным сексом и так далее.) (Так мне кажется.)
— Как хочешь, — сказала Йери и, воспользовавшись тем, что я отошел в туалет, оставила меня одного сидеть в «Оксисе». На протяжении той ночи я просыпался каждую минуту и принимался глядеть в окно, и в одно из этих пробуждений увидел Койота-Психопата в обнимку с юной девушкой на длинных нерешительных ногах, и покрытые лаком волосы Койота блестели под оранжевым светом фонарей, словно лакированная каска, и тогда я позвонил Йери и сказал ей, что да, что уже пора нам жить вместе, хотя, несомненно, по мере того, как я произносил эти слова, я раскаивался во всех них и в каждом по отдельности, и, раскаиваясь в них, я одновременно шел на попятный, потому что неопределенные чувства всегда путаются.
— Ты знаешь, который час, Йереми? Уже очень поздно; Йереми. Уже очень поздно почти для всего, Йереми, — и она повесила трубку.
Когда кто-то внезапно вешает телефонную трубку, знай, что тебя ждут семь секунд эмоционального безразличия: тебе не удастся ничего почувствовать. На восьмой секунде, однако, начинаются последовательные эмоциональные взрывы. В моем случае я почувствовал отчаяние, но также и облегчение. Единственной проблемой было то, что я не знал, что мне больше по вкусу: облегчение или отчаяние.
На следующий день, как можно предполагать, я не стал звонить Йери, потому что не существует ничего, что пугает робкого так же сильно, как перспектива превратиться в умоляющего. (Между тем дело не в гордости — потому что, в конце концов, мало кто из нас является императором или знаменитым спортсменом, — а в робости, этом воспитанном проявлении ужаса перед ближним.)
Любая зараженная рана требует лечения, так что я позвонил друзьям, и мы договорились встретиться в «Хабиби», баре, подходящем для того, чтоб пропустить по первой вечерней рюмочке: там у тебя почти отбивает желание выпить по второй, потому что даже Бото, официант-аргентинец, признает, что ни один человек, сравнительно красивый или сравнительно веселый, не переступал порог этого бара с того дня, когда в него вошли пара юных цыганчиков с двумя раскрасневшимися от солнца и вусмерть пьяными туристками. Как бы там ни было, мне было хорошо с друзьями: наши братские сердца были тверды, как желатин солидарной крови, так что, поборов искушение вовремя отступить, из «Хабиби» мы пошли в «Сандало», а оттуда — на дискотеку «Карим», знаменитую своими высокомерными официантками с отсутствующим видом.
Я солгал бы, если б сказал, что плохо провел тот вечер, но я скучал по Йери, чей образ свободно курсировал по моему сознанию в форме жидкого призрака.
Когда мне удалось усесться, я прошептал: «Йери», — и это слово возымело действие ацтекского заклинания или чего-то навроде, потому что в то же самое мгновение в «Карим» вошла Йери в сопровождении своего бывшего друга с кисточками на kiowas.
Полагаю, лучше будет, если я не стану комментировать, что именно произошло в этот момент в моем сознании, потому что боюсь, если я стану это комментировать, я несколько потеряю доверие, которым у вас пользуюсь, уже не как философ, а даже как случайный собеседник.
— Это разве не твоя девушка? — спросил меня Хуп, обескураженный тем фактом, что моя девушка обжимается на танцплощадке с кем-то, и этот кто-то — не я.
— Кто этот волчок? — спросил меня даже Мутис, латинист, из которого обычно слова не вытянешь.
Итак. Волчок, как я уже говорил, был друг, который был у Йери до того, как ее другом стал я, хотя в действительности, по крайней мере в этот момент, волчком был я: безутешным клоуном, что потихоньку глотает крокодиловы слезы. (Крокодиловы слезы, которые — все же нужно это сказать — имели одинаковый вкус с настоящими. Потому что любая слеза имеет значение.)
— Почему бы не вышибить ему пару зубов? — предложил Хуп.
— Ему или ей? — спросил Бласко, наш проклятый поэт, автор неизданной книги, постоянно дорабатываемой, под названием «Легкий и нефритовый», — он безуспешно представлял ее на многочисленные литературные конкурсы.
Йери и ее бывший друг, снова ставший другом (надо же присвоить ему какую-нибудь кантианскую категорию), вскоре ушли, — полагаю, едва только увидели, как я улыбаюсь, словно гиена, страдающая колитом, из-за барной стойки дискотеки «Карим», украшенной восточными элементами и лазерными лучами.
Окинув взглядом толпу, находившуюся в заведении, Бласко (несмотря на то что он поэт, у него ярко выраженный прагматический склад ума) спросил нас:
— Интересно, сколько телок сегодня хочет лечь в постель с кем-нибудь из нас четверых?
Мы все вжали голову в плечи, а Хуп ответил вопросом на вопрос:
— Ни одна?
Бласко подтвердил:
— Именно это и есть точная цифра: ни одна. Так что, может быть, пойдем в «Гарден»?
Полагаю, я уже рассказывал вам о клубе «Гарден», но на всякий случай сообщу вам, как это ни прискорбно, что речь идет об уличном баре, полном шлюх со всего мира, — что-то вроде ООН в нижнем белье.
— Пошли скорее займемся делом, идем в «Гарден», — торопил нас Бласко, поэт удовольствий и луны, невольный метафорист греха и сумерек. И мы пошли в «Гарден». (Флу уже там не работала. А та, другая девушка, была колумбийкой. У нее были косые, отвислые груди. Она хотела вернуться в свою страну. В дом своих родителей. Со своей дочерью. Но она подписала рабский контракт. И я сказал ей, что, по счастливой случайности, я — полицай-гуманист и мог бы легально отправить ее туда. И она умоляла меня, чтоб я так сделал. И я пообещал ей это сделать.) (Само собой, я так этого и не сделал, в том числе потому, что мне нравится с уважением относиться к аду других людей. Если побывал в аду, ад навсегда остается в тебе, ведь речь идет о путешествии без возвращения, хотя и с билетом туда-обратно: туда в ад — и обратно в ад.)