– Значит… не у тебя одного, – почти про себя сказал П.П. – Что ты замолчал?
– Она, кажется, сюда идет!
– А ты испугался?
Минуту-другую в трубке было совсем тихо. Потом издалека, еле слышно, прозвучал голос Анны Георгиевны:
– Сейчас куриный бульон будет готов. Выпей, Ростик, чашечку! Потом, минут через пятнадцать, другую! А потом, Ростик, надо снова спать… Ты не бойся, я никуда не уйду. Посижу тут с тобой.
– Ты… за мной пришла?! Уже пора? Да? – Голос Ростика срывался. У него перехватывало дыхание.
– Ни за кем я не пришла, – вздохнула Анна Георгиевна. – Ты кому звонишь?
– Павлу.
Анна Георгиевна взяла трубку.
– Паша? Это я! Ты не беспокойся. Я побуду с Ростиком. – И добавила глуше: – Сколько смогу.
– А как ты узнала?!
– Да уж узнала! – Она вдруг всхлипнула. – Забросил ты брата! Совсем забросил!
– Он же взрослый человек! Сам творит, что ему вздумается. Вспомни Георгия Федоровича, деда, отца твоего. Одна порода!
– Но ты-то должен понимать!
– Почему именно я?
– Что мы с тобой – всё по телефону? Нам надо наедине поговорить! А пока тоже ложись спать… И за Ростика не беспокойся. Ты же знаешь… Я его поправлю! – И добавила тише: – Хотя бы на какое-то время.
– Только не давай ему пить!
– Это уж мое дело! Ты спи. Спокойной ночи! – И неожиданно добавила: – Павлушенька!
В трубку ворвался громкий, веселый, залихватски-пьяный голое брата:
– Ура, фельдмаршал! Маманя-то у нас гений! Голоса матери и Ростика отодвинулись. П.П. уже еле их слышал.
– Маманя! Где ты нашла этот штоф? Я уж думал, его давно разбили!..
Павел Павлович осторожно положил трубку. И закрыл глаза.
Она понимала, что ей уже давно надо было возвращаться. Анна Георгиевна дала слово. И не просто слово, а поклялась судьбами своих внуков, что только три дня пробудет на старой, грешной, весенней московской земле.
И на что ушли эти дни?
Она не могла отказаться от того, чтобы не увидеть свою дорогую Машеньку Романову. Единственную, наверно, кто еще помнит ее молодой, цветущей, наивной…
Но для этого надо было сделать крюк по времени больше, чем в сорок лет. В самое начало шестидесятых. Да нет! Еще раньше – в пятьдесят второй. Значит, больше чем в полста лет…
Кто же ей простит такое? Кто поймет, что ей хотелось снова почувствовать себя молодой – хотя бы сорокалетней! Снова вернуться в то солнечное, утреннее московское марево, где еще почти нет автомобилей, где звенят редкие трамваи, где толстый и умный Пашка виснет у нее на руке. Уже и большой, и одновременно ребенок – всего тринадцатый год…
А она, Анечка, еще стройная, длинноногая, сильная, притягивает невольно взгляды всех, буквально всех мужчин! Их глаза становятся счастливыми, а уже потом другими – и робкими, и похотливыми, и кокетничающими. Но всегда пораженными!
Нет! Она не жалела об этой экспедиции в свою молодость. Да какую молодость – в пятьдесят втором ей было уже сорок семь лет!
Но Анна Георгиевна знала, что и в те годы она была еще хороша. С высоким бюстом, тонкой талией, с распахнутыми серо-голубыми глазами в темных, густых ресницах. И еще нос – чуткие, прекрасно вырезанные ноздри. Недаром отец, Георгий Федорович, даря ей когда-то арабских кровей, серую, с белой гривой кобылу, приговаривал: «Кобылку – кобылке!» И долго еще звал свою любимую дочь «моя кобылка».
Может, поэтому так доверчиво относились к ней лошади?
Давно, почти перед самой ее земной смертью, когда было ей уже далеко за семьдесят, она протянула руку к статному дончаку по кличке Квадрат… Как напрягся этот сизо-гнедой красавец с пепельной гривой… Как потянулся к ее руке!..
А рука-то была пустая!
Но конь все равно лизал ее своим нежно-красным, сочным языком. Словно сама ее кровь сквозь истончившуюся старческую кожу солонила его губы…
– Мама! Откуда ты так лошадей знаешь? – искренне удивился тогда Павел, привезший ее на ипподром.
– Когда-нибудь, Паша, узнаешь! Все расскажу тебе, – проговорила грузная и уже слабая Анна Георгиевна. Отошла от калитки, инстинктивно ища руку сына.
Да! Да! Все правильно! Она никогда бы не нашла Машеньку Романову в сегодняшнем, таком непонятном ей мире. Так же, как она никогда бы не смогла найти ни П.П., ни собственного отца, ни мать, ни сестер…
Она знала теперь только саму себя.
Свою комнатку – белую, почти пустую, как келья…
Она видела зеленые ветки, бьющие во всегда открытые окна.
Но когда выходила на порог своего жилища – то ли одинокого домика, то ли отдельного выхода из длинного, только угадываемого одноэтажного барака, растянувшегося на километры, никакого сада уже не было…
А был сухой ветер. И в опасной близости шумел – ровно и грозно – океан.
Анна Георгиевна понимала, что это не озеро и даже не море. Там каким-то высшим чувством всегда угадывается – хоть и далеко – противоположный берег. А здесь его не было!
Океан был бескрайний. Всегда осенний. И в меру бурный…
Он не нес опасности. Он как бы только закрывал весь остальной мир. И прошлый, и сегодняшний, и будущий…
Анне Георгиевне иногда казалось, что он даже оберегал их (кого их?) от чего-то худшего, трагического. Что могло ожидать каждого…
Но кто были эти «каждые» – Анна Георгиевна не знала… Ни на пустынном берегу, ни в иногда мерещившемся бараке она никогда никого не видела.
Она даже не могла сказать, чем она питалась! И питалась ли вообще…
Так тяжелым больным дают пищу. И отводят мочу и фекальные массы через специальные зонды. Но здесь ничего этого не было.
Так же, как не было ни больницы, ни врачей, ни сестер, ни лекарств…
Может быть, все это Анна Георгиевна получала через воздух – океанский, плотный, солено-пылящий? Или все происходило, когда она спала?
Ей иногда то ли виделось, то ли мерещилось, что кто-то наклоняется над ее лицом близко-близко… И понимает все ее мысли, страхи, недоумения…
Но, даже заставив себя проснуться, она не только никого не видела, а и не слышала удаляющегося шороха, не ощущала исчезающего запаха только что бывшего в ее комнате существа…
Когда она вставала, умывалась очень холодной, колодезной чистоты и плотности водой, расчесывала остатки своих седых и теперь уже редких волос, то минуту-другую обычно сидела на табурете-треножнике.
Именно в этот момент начала дня (хотя ночи здесь не было, а были вечные светлые сумерки – чуть тревожные и настораживающие) она чувствовала, что на нее кто-то смотрит. Она не могла сказать – откуда? Сверху? Или из окна? Или из угла? Но кто-то явно присутствовал…
А потом все кончалось. Она снова оставалась одна.
В прошлой жизни, наверное, любой бы сказал, что от такого одиночества легко сойти с ума. Наложить на себя руки…
Но здесь у нее даже не возникало подобных мыслей. Здесь у нее вообще не было ни мыслей, ни желаний. У нее были только картинки… Обрывочные картинки воспоминаний…
И еще была какая-то странная, похожая на восточную, музыка… Она возникала не всегда. Только тогда, когда Анне Георгиевне должно было быть грустно.
Это бывало не часто и ненадолго. Однажды Анна Георгиевна, выглянув в окно, все-таки увидела при странно меняющемся солнечном освещении бесконечный, уходящий за горизонт, многокилометровый барак… Часть которого, оказывается, занимала и ее – не комната, а дом…
Это видение мгновенно растворилось в прибрежном мареве. Ослаб ветер, и распрямившиеся кусты снова закрыли горизонт.
Но Анне Георгиевне все равно захотелось плакать! Плакать, как никогда за все ее здешние годы.
Она жила в бараке! И этот барак что-то очень сильно ей напоминал…
Она пыталась вспомнить и не могла!
Анна Георгиевна открыла дверь и осторожно вышла на крыльцо, ведущее прямо на пляж. И в этот момент вдруг вспомнила! Когда-то она уже видела и этот пляж, и себя, и это крыльцо… Вспомнила даже свое желание быть здесь!
Это было с ней в давней, еще земной жизни. В те дни, когда начиналась болезнь. Она тогда мысленно молила Бога о спасении…
Значит, Он услышал ее. И дал ей то, о чем она, обессиленная, молила? Может быть, это и был ответ на много раз задаваемой самой себе вопрос «где я»? В раю? Или в аду?.. Или мы просто ничего не знаем – ни про то, ни про другое?..
С одной стороны, она жила в каком-то месте, напоминающем отдельный, может быть, анапский курортный, покинутый лагерь. Но пионерский? Или Бухенвальд?
Но с другой стороны, она же сама просила об этом бараке! Об этом крыльце! И о чем-то, напоминающем этот океан.
И была услышана!
Теперь ей надо было возвращаться, и как можно скорей. Что ее удерживало в этом, уже почти незнакомом доме? Около спящего немолодого, пропахшего сивухой племянника Ростика? Сына самого любимого и давно исчезнувшего для всех человека – Коли. Николая Климентьевича Янковского… Блестящего архитектора. Блестящего штабс-капитана образца 1915 года. Мужа ее старшей сестры Марии…
Мария… Тонкая, как свечечка! Узкоплечая, узкотазая, с длинными прекрасными руками. С чуть застывшим выражением лица – словно с китайской дорогой древней гравюры… Рок всей их семьи! А тогда одна из самых богатых и загадочных юных женщин Маньчжурии, Владивостока и даже всей Восточной Сибири… Студентка второго курса юридического факультета Томского университета. Чуть-чуть кокаинистка. Прекрасная танцорка только что пришедшего на Восток шимми и почти неприличного танго… Все ночи напролет пропадающая в ночных ресторанах, барах и кабаре Харбина, Шанхая, Владивостока и даже Киото… Выписывающая наряды только из Парижа, признающая исключительно фирму «Лориган де Коти»…