Иногда среди ночи вдруг со скрипом распахивалась дверца шкафа за стеной и было слышно, как по коридору кто-то идет на цыпочках в высоких тяжелых ботфортах с позванивающими шпорами. И я далеко не сразу успокаивал себя, что это просто дедушка Рихтер храпит в соседней комнате, да разбиваются вдребезги капли из плохо закрученного крана. Почему-то я долго не стремился скорее прекратить длящуюся иллюзию ужаса, словно привыкая к мучительно больному зубу, который с тайным сладострастием тревожил понапрасну языком, только усиливая зудящее ощущение.
В остроте к необычности даже самых неприятных ощущений для меня всегда была доля особенной непонятной прелести, той странной прелести, какую грех придает добродетели, или наоборот, добродетель греху. Мне вообще всегда нравились подчас непонятные вещи. Например, долго, до слез, смотреть на солнце или лампу, а затем резко смежить веки и даже чуть придавить глаз пальцами. По внутренней стороне век скользили разноцветные разбегающиеся круги, как если кинуть в воду камень. Если чуть подождать, а потом ослабить пальцы, сознание опускалось в темноту отсутствия зрения; по черному полю, вздрагивая, бежали светлые точки, как инфузории на предметном стекле. С новым толчком пульса, они меняют свое положение в пространстве; еще немного - и голова начинает кружиться, и наступает ощущение, когда каждая проезжающая машина манит броситься под колеса, а высота - полететь вниз. Я находил особое наслаждение в балансировании на карнизе, в исследовании пограничных ситуаций между створками бытия и небытия, может быть, поэтому я здесь, подумал я и провалился в мой первый тюремный сон.
Как всегда, будучи перевозбужден, я брел, проваливаясь в трясину сновидений, то выдергивая из болота сна подчмокивающее сознание, то опять погружаясь по горло, чтобы уже в следующий момент начать выкарабкиваться по новой. Иногда вдруг казалось, что мне и не удалось заснуть, я только брежу, не умея усыпить вскипающий образами мозг, иногда с остервенением боли мечтая исчезнуть, погрязнуть в тенетах временного несуществования, поднырнуть под черную балку блаженного отсутствия. В очередной раз перевернувшись на другой бок, я увидел, что по фитилю лампы побежала искра, подернутая золотой пульсирующей нитью; искра превратилась в легкий порхающий огонек, шелестящий сотней крошечных юбочек; затем мелькание стало более отчетливым и из светоносного треска выпросталось белое обнаженное тельце Виктории, которая, упираясь растопыренными руками в прозрачные стенки стеклянного колпака лампы, смеясь, разметывая гриву волос по плечам, переступала ступнями по тлеющему огоньку, точно Иродица на углях. "Дурачок, спи спокойно, я уже все устроила, - скорее прочел по лепечущим губам, нежели услышал я, - завтра будешь кормить уток". - "Каких уток?" - с раздражением спросил я. "Обыкновенных серых уток. Но для этого я подарю кусочек себя сержанту Харонову. Или кому-нибудь другому. Каково?" - "Не смей, дура, - вскипел я, - только попробуй продайся, я не знаю, что с тобой сделаю!" - "Что, что ты со мной сделаешь, когда ты ничего не хочешь?" - скорбно усмехаясь, какимто тающим точно льдинка, голосом прошептала она. "Ты куда, постой! - вдруг испугался я, видя, что ее трепетная фигурка все более и более растворяется в гаснущем пламени просмоленного фитиля. - Постой!" Но фигурка уже сморщилась, словно сгорая нa огне, и пропала, оставив после себя тонкую струйку ароматного дыма. Сам не зная зачем, я перевернулся да другой бок и увидел сидящего на колченогом табурете своего соседа с яйцеобразной головой, голой, как пустыня. "Простите, что потревожил, - начал он немного кадансированным извиняющийся тоном, - но днем, при свете, я не мог говорить с вами иначе. Я - можно сказать, в некотором роде историк, но действительно почти ничего не помню, что делать, не моя вина". - "Вас заставили забыть?" - догадался я, уже на сердясь, но так и не решив до конца: подсадная утка он или нет. "Заставили - это не то слово. Скорее - я сам помог себя заставить, но у меня не было иного выхода. Вы тоже все забудете, милостивый сударь, и вам будет очень больно, когда очередной сосед, вроде вас, упрекнет вас в этом. Ведь вы были порядочно бестактны, но я не виню вас. Впрочем, мне пора. Сюда, кажется, идут". - "Кто идет? Что за ерунда?" - "Тсс, - прижал он длинный тонкий палец к бескровным губам, - идут", - и пропал.
В тот же момент в замке за спиной сумасшедшей мышью заскребся ключ, бородка, не попадая в отверстие, заскрежетала железом о железо; открываемая дверь взвизгнула, и в камеру, светя такой же, как и у меня лампой вошел толстяк-надзиратель. Непонятно отчего, я почувствовал дикий, липкий страх, вздрогнув, попытался сжаться в комок и внезапно понял, что меня нет. Нет, я существовал, судорожно сжимая в ладони край плоской жесткой подушки, лежал, как зародыш, подтянув для тепла ноги к животу, и в то же самое время отсутствовал, что стало очевидным не только для меня, но и для вылупившегося толстяка-надзирателя, чьи глаза вглядывались в пустую, с выемкой тела, постель.
- Эй, что за шутки? - с беспокойством освещая темные, удлиненные тенями углы камеры, проговорил он. - Куда вы спрятались? Перестаньте валять дурака!
Услыхав его голос, процеженный тонкими пленками всхлипывающего испуга, я пришел в себя, понимая, что раз боится он, значит, мне бояться негоже, и снова стал существовать доступный для его взгляда.
- Ax, вот вы где! - с облегчением вздохнул толстяк, замечая меня лежащим на продавленной под тяжестью тела сетке тюремной кровати. - Тьфу, черт, я испугался, что вы сбежали, - он вытер вспотевшую лысину свободной ладонью. - Померещилось.
Тут я заметил, что никакой лампы в его руках нет, ибо уже давно рассвело, а держит он в руках странное веревочное сооружение, свисающее до асфальтового пола.
- Пора, я за вами, - он опять добродушие ухмыльнулся, - собирайтесь.
Так и не поняв до конца, спал я или нет, с разбитым и помятым телом, с гудящей, как сосновый ствол, если по нему шарахнуть палкой, головой, я опустил ноги вниз, нашел деревянные коты и встал. Вышел из камеры я вслед за ним. Мы прошли по пустынному низко-сводчатому коридору с ребрами ромбовидных перекрытий, мимо одинаковых, как сиамские близнецы, закрытых дверей с одной стороны и матовых окон с мелкой расстекловкой с другой. Только, кажется, в четвертом окне один квадратик мачтового стекла был разбит, и его, очевидно, не найдя ничего подходящего, заменили простым прозрачным стеклом, проходя мимо, я умудрился заглянуть в него и увидел крышу одноэтажного дома, похожего на баню, с покрытой черной сажей трубой, из которой валил дым. Затем поднялись по лестнице на второй этаж. Вдоль отполированных перил, стертых до белого скелета многими руками, шла сплошная металлическая сетка, чтобы отчаявшийся заключенный не попытался выпрыгнуть в пролет вниз головой. Затем по точно такому же низко-сводчатому оштукатуренному коридору второго этажа, пока не остановились перед маленькой железной дверкой, на которой висел огромный амбарный замок. Найдя нужный ключ, долго копаясь и чертыхаясь в нос, толстяк-надзиратель справился, наконец, с хитроумным замком и распахнул узенькую, местами покрытую ржавчиной створку с открывшейся за ней угольной темнотой.
- Ну, вам пора, - ободряюще подтолкнул меня в спину, пропищал толстяк, - счастливого пути.
Ничего не подозревая, я нагнул голову и протиснулся в узенькую дверцу, которая за мной тотчас захлопнулась. Попытался сделать в кромешной темноте еще один шаг, и тут же почувствовал, что нахожусь в узком каменном мешке, тесном, словно чулок, облегавшем меня со всех сторон, так что не представлялось никакой возможности шевельнуть ни рукой, ни ногой. "Эй, эй вы? - заорал, испугавшись, я, слыша глухое замирание звука в камне, и вдруг почувствовал, что никогда еще не ощущал себя так отчетливо, что я - это я и никто другой, что я плотно сижу в своей коже, и все мои члены ладно упакованы под ней. Надсаживая голосовые связки, я крикнул еще несколько раз, с яростью и страхом прислушиваясь к издаваемым мною звукам, точно впервые слушал себя, как внезапно, чуть выше моего лица, в стене, казавшейся сплошной, распахнулось небольшое окошечко, и в нем появилась добродушная толстая физиономия надсмотрщика.
- Ну, чего расшумелся? - тоном заядлого балагура спросил он. - Сейчас, погодь немного, - и, просунувшись чуть вперед, стал что-то делать у меня над головой. Закинув, насколько позволяла стена за спиной, голову, я скосил глаза и увидел, что руки толстяка, покрытые рыжеватым пушком, цепляют за приделанный специально крюк веревочное сооружение в виде мертвой петли. Затем, проверив прочность завязанного узла, стал одевать петлю мне на шею; заскулив от бессилия, я попытался присесть, чтобы его руки не дотянулись, но тут же уперся коленями в сырую холодную кирпичную кладку. Сам не понимая, что делаю, я попытался укусить скользнувшую по лицу веревку, но толстяк уже затянул петлю на моей покрывшейся гусиной кожей шее, еще раз поправил свое хитроумное сооружение и сказал: