Когда вытекло из него порядочное количество крови, он упал со стула лицом вниз, однако успев защититься руками и испытывая курьезное чувство одновременно стыда от того, что мать сейчас проснется и увидит его в таком виде, и желания, чтобы она проснулась. Уже лежа на полу, он чувствовал, как холодеют руки и ноги, но зато в груди скопляется приятная тихая и уютная теплота, и в эту теплоту уходит весь он — скопляется все то, что от него осталось… Потом он услышал отчетливые чавкающие звуки, как будто идешь в рваных калошах по осенней грязи и воде. «Чавк-чавк-чавк-чавк» — это билось его сердце. Сотрясался вокруг пол — вокруг него бегали, очевидно. И он потерял сознание.
Впоследствии, через много лет, знакомый доктор утверждал, что умереть от потери крови, разрезав только несколько вен на одной руке, невозможно. Что, дескать, для этой цели необходимо разрезать вены по меньшей мере на обеих руках. Может быть. Как бы там ни было, проснувшаяся от звука упавшего на пол тела мать Раиса Федоровна нашла сына лежащим лицом в луже крови. Сосед, натянув штаны, побежал в находящийся через несколько домов подпункт «Скорой помощи». Телефонов в 1962 году на Салтовском поселке было катастрофически немного. Санитары, прибывшие через несколько минут вместе с наконец проснувшимся соседом, повозившись, остановили кровотечение, сделали молодому самоубийце укол и, водрузив его на носилки, увезли. Вначале в хирургическое отделение оставшейся неопознанной больницы, где ему сделали переливание крови и зашили вены, а потом прибывшие с Сабурки санитары радостно забрали его на Сабурку.
Десять часов вечера. Из глубины парка раздается условный вой Кадика. Свистеть он не умеет. «Вууу-у! Ву-ууу! Вуууу!» Волков на Сабурке нет. Глупо.
Эдуард скидывает с себя одеяло. Вскакивает. На нем, на удивление жирного дяди Саши, не больничный халат, но гражданская, уличная одежда. Черные брюки Кадика, его же рубашка. Из-под подушки он вынимает туфли, натягивает их, из-под матраца — кожаную куртку. «Аваз, пора! Аваз!» — трясет он за плечо грузина.
Аваз, зевая, встает. Он всегда спит после того, как проонанирует. Огромный, в пижаме, пижама не больничная, но авазовская, босиком, он подходит к окну и, взяв раму за ручки, напрягшись, вынимает ее всю из стены. Дядя Саша с ужасом наблюдает за происходящим. Он не посвящен. Он не знает, что рама уже раз была вынута и вставлена. Вынув раму, Аваз с помощью юноши прислоняет ее к стене. Затем Аваз хватает ручищей-лапой подпиленный у основания прут решетки и отгибает его в сторону… И второй прут. Прутья юноша подпилил ножовочным полотном. Из темноты, через разделяющее их стекло еще одной рамы, Эдуард видит радостно кривляющееся лицо Кадика. Гвозди, удерживавшие вторую раму, давно выдраны или подпилены, потому Эдуард без особого труда открывает ее, распахивая створки наружу, на Кадика. Ветер и тревожный запах осеннего парка врываются в палату. Дядя Саша ныряет с головой под одеяло.
— Привет, чувак! — Кадик стоит на лестнице. Лестница — сверх программы. Был предусмотрен только приход Кадика.
— На, глотни, чувак! — Кадик просовывает в дыру бутылку. Коньяк. Эдуард делает здоровенный глоток и передает бутылку грузину, который с удовольствием всасывается в нее.
— Ну, пока, Аваз! Спасибо! — он крепко жмет грузину руку.
— Не за что… Я бы тоже свалил, но Нина обещала, что на той неделе выпишет. Нет смысла. Будь здоров! Представляю себе рожу этого педераста Вишневецкого завтра…
Юноша протискивается в дыру и, не желая пользоваться лестницей, прыгает. Невысоко, впрочем, второй этаж только. Уже спустившийся Кадик оттаскивает от стены лестницу и прячет ее в кустах. Чем позднее они обнаружат, что больной Савенко сбежал, тем лучше. Аваз обещал отогнуть прутья в прежнее положение и вставить раму в стену.
В парке стоит крепкий, настоявшийся за медлительную и красивую харьковскую осень запах постепенно умирающих на зиму растений. Крутой и волнующий запах жизни.
— Поздравляю, чувак! — хлопает его по плечу Кадик. — Следуй за мной. Моя малышка ждет нас снаружи за забором.
У Кадика в руке фонарь, и Эдуард послушно шагает за ним по невидимым во тьме тропинкам, старательно избегая тюремного вида корпусов, там и тут прячущихся за деревьями. Опять жизнь.
Это был изумительный и квалифицированный побег. Обычно убегали «легкие» больные, которым было разрешено гулять в самом сабурочном парке, а не в тщательно охраняемых трехметровоозаборенных дворах, примыкающих к корпусам. Один из медбратьев, работавший на Сабурке уже тридцать три года (!), утверждал впоследствии, что это был самый блестящий побег за весь тридцатитрехлетний период.
Однако его арестовали уже наутро. Дело в том, что он допустил банальнейшую ошибку, такие ошибки допускают большинство убежавших из тюрем или других карательных учреждений — убежав, он явился к своим. Выпив с Кадиком и его подругой «малышкой», он отправился ночевать к Толику Толмачеву. У Кадика в девятиметровой клетке разместиться на ночлег было невозможно, а то бы его забрали еще раньше. А так к девяти утра, когда санитары и милиция встали в изголовье большой кровати, где он и Толик дрыхли каждый в своем углу, беглец хотя бы успел выспаться.
Санитаров и милицию привела мать. Толмачев не был самым близким другом Эдуарда, потому к нему явились уже после того, как посетили Борьку Чурилова, Кадика, Юрку-боксера по кличке Жирный, Сашку Тищенко и даже Вальку Курдюкову, вызвав тем неописуемый гнев ее отца.
— Эх вы, сына заложили! — укоризненно сказал Раисе Федоровне компактный, по-бандитски горбоносенький красивый Толик, закосив глазами в пол, стеснялся и не мог не осудить. И криво ухмыльнувшись, Толик пожал голыми плечами, не понимал, как мать может привести мусоров к сыну. Так он и стоял в одних трусах у стены, поглядывая на Раису Федоровну с презрением. Эдуард в это время одевался.
— А вы молчите, Толмачев, — сказал лейтенант, — а то мы вас привлечем за укрытие преступников.
— Как же, большой преступник, — проворчал Толик. — Вы бы лучше настоящих преступников ловили, чем за мальчишками гоняться. Пять лбов приехали за одним пацаном. Подумать только…
Они шли по широкой лестнице вниз, дом, в котором жил Толмачев, был большой, новый, отец Толика был инвалид, потому семья и получила квартиру в самом красивом доме на Салтовском поселке, мать держала сына за руку и оправдывалась.
— Я не заложила тебя, как сказал этот вор и бандит, твой приятель. Тебя сегодня же выпишут, Эдик. Нина Павловна клятвенно пообещала мне… Но ты должен поехать с ними туда, только чтобы оформить документы на выписку… Простая формальность. Они ведь отвечают за тебя… Они боятся. После истории с Приймаченко, зарубившим мать и сестру…
Сын слушал задыхающиеся оправдания матери и думал, что если он сейчас прыгнет в пролет лестницы, хуй они его поймают. Он свернет за угол, перебежит дорогу и протиснется в дыру в заборе школы. Через школьный двор легко пробраться невидимым, там полно деревьев, и, выскочив со двора, легко затеряться в скоплении сараев и гаражей…
Он не убежал. Поверил матери. И заплатил за это очень дорого. На Сабурке его опять бросили в буйное отделение. Дежурила все та же бригада медбратьев, с дежурства которых он убежал в прошлую ночь. Для начала они привязали его полотенцами к кровати.
— Если бы не профессорша, с каким удовольствием я отбил бы тебе печень, гаденыш! — прошипел старший медбрат, лысый жлоб Василий, нависая над привязанным беглецом. За убежавших больных медбратьев наказывали — лишали премий.
Ему назначили инсулиновое лечение. Нина Павловна и Вишневецкий ему даже и не показались. Пришла сестра, медбратья привязали его, чтоб не сожрал сладкого, и вкололи. Вероятнее всего, в инсулиновом лечении он не нуждался, это была месть. Медперсонал Сабурки мстил ему за то, что он посмел убежать с Сабурки. Каждый день количество вкалываемого инсулина увеличивали. Если при первых уколах Эдуард успевал дочитать поэму «Черный человек» Есенина до самого конца, то ближе к коме он успевал едва ли прочесть по памяти несколько строф…
После первой комы, тупо пожирая плитку шоколада и запивая ее сладчайшим киселем, неудачливый беглец подумал, что фашисты врачи наверняка залечат его, если он в ближайшее же время не выйдет отсюда. Безумие комы, которое он видел на других и которое теперь применялось к его мозгу, не проходит даром для обезглюкоженных мозговых клеток. Он видел людей, прошедших несколько курсов лечения инсулином. Медлительные и вялые, заплывшие жиром, не выражая никаких эмоций, гомункулусы прогуливались парами по дорожкам парка. Очень спокойные.
В воскресенье он вышел к матери в зал свиданий, хотя до этого отказывался видеть мать, наказывая ее за предательство.
— Пойди к Толмачеву и попроси его, что пусть придет вместе с тобой в следующий раз.