Когда Гриша подбежал ко входу в детский сад, солнечное утро сразу как-то потускнело. Возле ворот его встретил улыбающийся Женя, женишок противный. Они всегда соревновались, кто сильнее, даже дрались иногда, пихались ладонями.
– Опоздал, опоздал! – весело закричал тот, едва завидев Гришу. – Опять я первый.
– Ну и пусть, зато у меня вон что есть, – Гриша показал подобранную на улице пробку от бутылки болгарского сока с нарисованной на ней схематической женщиной. Такие пробки попадались одна на миллион среди пустых, бесцветных крышек от пива и лимонада и очень ценились. Женишок завистливо примолк, а Гриша ощутил уже знакомое чувство силы, когда с помощью одного слова можно убить свое поражение. Ему было обидно, ведь он так старался сегодня, так рано встал и торопился изо всех сил. И Женька будет хвастаться целый день, что он опять был первым. Зато какое прекрасное слово «зато». Оно подходит всегда, когда ты не хочешь проиграть. Заблудился в лесу, зато подышал свежим воздухом. Чуть не утонул, зато вволю поплавал. Был наказан за украденные конфеты, зато сдобрил слезы воспоминанием о вкусе шоколада. Отличное слово. И самое главное, что Женишок ничего не заметил, не понял, как Гриша отобрал его победу. Вот и получается, что он, конечно, сильный, но в то же время и слабый, глуповатый какой-то.
Гриша улыбнулся своим мыслям, и обида окончательно прошла.
– Чего делать будем? – До завтрака оставался еще почти час, времени было довольно, чтобы организовать себе маленькое приключение. Женька думал недолго:
– Пойдем покажу, как пауки мух едят.
– Пойдем. – Гриша уже слышал, что некоторые парни из их группы нашли где-то огромную паутину с крестовиком, которого кормили мухами, но сам еще в этом ни разу не участвовал.
Женька повел его в заброшенный угол сада, к старому двухэтажному сараю. С другой стороны сарая, во дворе, стояла горка, с которой Гриша когда-то катапультировался, там было солнечно и весело, а здесь обретался таинственный полумрак и было жутковато.
– Вот он, смотри. – Между сараем и забором, в узком проходе, заваленном какими-то деревянными обломками, останками игрушек и обрывками старых книг, висела, содрогаясь от малейшего дуновения, огромная паучья сеть. В центре ее важно сидел жирный паук с белым крестом на спине. Он был жутко большой, Гришу пробрала дрожь от мысли, что он и прыгнуть может внезапно, и вцепиться.
– Видишь, какой здоровый, – шепотом сказал Женька уважительно и даже как-то ласково, – сейчас мы его покормим.
Он ловким и быстрым движением ладони, скользнувшей по поверхности забора, как удар сабли, поймал дремавшую на солнечном зайчике небольшую муху. Она была черная и невзрачная.
– Лучше, когда зеленые попадаются, знаешь, такие жирные и блестящие. Они ему больше нравятся, но прилетают только когда совсем жарко. А так ничего, и эта сойдет. – Женишок зажал муху пальцами и безмятежно оторвал ей сначала одно крыло, потом второе. В тишине Гриша услышал, как омерзительно кракнули крылья, а сама муха неистово дернулась и как будто пискнула. Его замутило.
– Слушай, а тебе ее не жалко? – с трудом переведя дыхание, спросил он у Женьки. Тот аж засмеялся:
– Они же вредные. Нам рассказывали. Заразные. Поэтому их нужно уничтожать. Беспощадно. – Он тоже схватил где-то новое слово и со вкусом произнес его еще раз: – Беспощадно. Это значит без жалости.
Затем слегка размахнулся и метко бросил муху в сеть, поближе к пауку. Та дернулась, попыталась спрыгнуть вниз, но тут же запуталась, завертелась юлой, наматывая на себя всё больше липких нитей. Паук не спешил. Он осторожно подполз к ней по паутине, потрогал колючими лапками. Та еще раз дернулась, но, видимо, уже обессилела, лишенная возможности жужжать. Паук убедился, что ему ничто не угрожает, и стал бережно, как-то даже ласково укутывать ее в паутину.
– Пеленает. Как ребенка. – Женька наблюдал за процессом широко открытыми глазами, затаил дыхание от возбуждения. – Сейчас кровь пить будет.
Паук как будто услышал его слова. Он внезапно закончил свою нежную работу, на секунду замер, а затем жестко и направленно, словно злая механическая игрушка, воткнул в муху внезапно появившиеся у него на голове короткие черные лезвия. Муха дернулась, вместе с ней дернулся и Гриша. Ему стало муторно, и вместе с тем он почувствовал какой-то сладкий озноб. Радостно-злые мурашки пробежали по рукам и ногам.
– Всё, дальше неинтересно, – со знанием дела потянул его в сторону Женька. – Теперь он долго с ней обниматься будет. Пойдем, еще что покажу.
Он привел Гришу в другой конец сада, еще более заброшенный и неприятный. Неподалеку располагался большой помойный ящик, из которого постоянно, с оседавшей в ноздрях липкой сладостью, несло чем-то отвратительно гнилым. Они подошли к небольшому камню, лежащему рядом с помойкой. Женька нагнулся и с усилием отвернул его в сторону. Под камнем лежала раздавленная дохлая крыса… Из всего отвратительного месива Грише бросились в глаза обнаженные, оскаленные зубы и жирные белые червяки на клочьях облезлой шкуры. Он не выдержал и прыгнул в сторону, а потом изо всех сил побежал прочь.
– Зассал, зассал! – радостно вопил ему вслед Женька, а он бежал всё быстрее и быстрее туда, где было светло, прочь из полумрака, к громким крикам воспитки, звавшей всех строиться. Он бежал, боясь опоздать, почему-то дорога казалась бесконечно долгой и всё удлинялась по мере бега. Издалека увидел, как все уже собрались и парами заходят в дом, а он не успевает, остается один, с пауком и крысой, с хохочущим за спиной Женькой, с утренними чувствами о Лене и Кате, с тревогой, внезапно поползшей из груди куда-то вниз, в живот, с помоечным запахом, с тревогой, которая в животе так расширилась, что ей стало тесно, с последней парой ребят, скрывающейся за дверями, с тревогой, которая вдруг ошеломительно сладко вырвалась прочь, где-то в самом низу, там, где нельзя трогать, и пронзила спину, и продолжала рваться, и он бежал всё быстрее и быстрее…
Когда Гриша вошел в группу, все сидели на стульях вокруг воспитки, которая читала вслух про дедушку Ленина.
– Ты где был, почему опоздал? – спросила она, подозрительно оглядывая его холодным взглядом. Гриша промолчал. Он знал, что она его почему-то не любит. Да и разве можно ответить, рассказать, что с ним случилось.
– Мальчик Гриша у нас молчит. Он у нас, дети, умный. – Гриша тихонько улыбнулся ее старательной и бесполезной наблюдательности. – Он у нас ехидный. А вот дедушка Ленин никогда не был ехидным, – воспитка поняла, что ничего от него не добьется, и продолжила поучительную беседу. – Вот что пишет писатель: «Только однажды, когда Володина мама чистила в саду яблоки, тот подошел и попросил: “Мама, дай мне яблочных кожурок”. “Зачем тебе кожурки?” – спросила мама. “Я хочу их съесть”. – “Нельзя, Володенька, есть кожурки, живот заболит”, – ответила мама и отвернулась. Когда же она повернулась обратно, то не увидела ни Володи, ни кожурок. Но это было единственный раз в жизни».
«Какие кожурки, при чем здесь Володя?» – подумал Гриша. Он сидел на стуле, недалеко от Лены, справа от Кати, и был одновременно пауком и мухой, и думал о дохлой крысе и о камне, под которым она лежала, – будет ли тот тоже красив, если его разбить. И вдруг почему-то вспомнил о деде.
2003, р. Афанасия, р. Поной
Все следующие дни стали похожи один на другой. Тяжелый подъем, ломота во всём теле, завтрак на скорую руку. Путь. Дождь лил не переставая, лишь иногда спадая до состояния мороси, зато в другое время проливался холодным ливнем, словно у неба был отпущенный запас воды, которую нужно вылить на горящую страстями землю. Мокрая одежда, мокрые ноги. Кусты. Через пару дней бодрая песня про Скиппи превратилась в унылый романс: «Не говорите про кусты, не говорите. Вы лучше спирт водой тихонько разведите. И шапку новую мою не прое…, ой, не потеряйте…» Вещи стали пропадать с пугающей частотой. Нож, садок для рыбы, носки. Они убывали так же, как и запас еды. Мы постепенно становились легче, скидывая с себя обузу и привязанности. Обувь пока держалась, хотя на резине стали появляться трещины на сгибах, и вода просачивалась сквозь них. На недолгих привалах я старался не смотреть на голые Володины ноги, когда он стаскивал с себя сапоги в очередной тщетной попытке их высушить или хотя бы согреть. Ноги были стертые, распухшие, мясного с синеватым отливом цвета. Мои были получше, я умудрился сохранить сухими одни шерстяные носки, которые надевал только на ночь, в палатке, и утром опять тщательно убирал в непромокаемую «гидру».
Песни в пути мы пели не столько от радости, сколько от страха. Следы людского пребывания – редкие костровища, тропинки, консервные банки – стали потихоньку исчезать, пока не пропали совсем. Вместо них появились звериные тропы. На песчаных участках, свободных от кустов, всё чаще холодили душу первобытным ужасом следы сначала росомахи, потом – медведя. Их становилось всё больше и больше. Первые остатки медвежьей трапезы я заметил уже на второй день похода, но не сказал Володе. Дальше их стало настолько много, что не заметить было невозможно. Порой ступить на тропу было некуда из-за повсеместных черных куч. Когда Володя догадался наконец, что это такое, он бессонно просидел в палатке полночи. Под утро же, заснув, закричал почти сразу тонким голосом, перепугав меня. Ему приснилось, что медведь подошел к палатке и стал просовывать лапу под Володину спину, тяжело дыша и прижимаясь теплым боком. Володя во сне послушно прогибался, пока не осознал замутненным разумом, что происходит.