В первых числах октября все наконец прояснилось. Они сидели друг подле друга на террасе, через балюстраду любуясь огнями порта. Он почувствовал, что Вероника искоса посматривает на него.
— Ты хочешь что-то мне сказать, но не решаешься. Смелее.
— Я подумала: если люди все время видят нас вместе и знают, что мы живем под одной крышей, они могут решить, что мы любовники…
Он нашел ее руку, легонько пожал.
— Но так оно и есть, Вероника. Мы спим в одной комнате, в одной постели…
— Правда? — прошептала она.
Со вздохом склонила голову ему на плечо и на минуту закрыла глаза. Потом вдруг резко вскочила и, глядя на него, но не узнавая, заговорила на абсолютно не знакомом ему языке! «Итак, вот оно! — сказал он себе. — Вот почему я должен был ее встретить. Вот зачем случилось все, что случилось». Тихонько, чтобы не спугнуть ее, он сходил в кабинет за магнитофоном. Она все говорила, уже скороговоркой, с удивлением разглядывая свои наручные часы. Потом на ее лице появилось выражение счастья, она сияла, готовая рассмеяться. Но внезапно все кончилось: всхлипнув, она принялась тереть глаза. Размякшая, сонная, шагнула к дивану и пошатнулась — он едва успел подхватить ее на руки. Отнес в комнату по соседству и уложил в постель, прикрыв шалью.
Она очнулась после полуночи.
— Мне страшно! Какой страшный сон!
— Что тебе снилось?
— Не хочу даже вспоминать! А то снова перепугаюсь. Я была на берегу широкой реки, и кто-то шел ко мне — у него вместо головы была собачья морда. А в руке он держал… Нет, не хочу вспоминать, — повторила она, обнимая его.
С той ночи он больше не оставлял ее одну. Боялся, как бы с ней снова не случился парамедиумический криз. К счастью, садовник и две девушки-мальтезианки, которые вели хозяйство, уходили сразу после ужина.
— Ну, когда же ты расскажешь? — просила она каждый вечер, стоило им остаться одним. — Объясни наконец! Иногда мне так жаль, что я не помню ничего из того, что знала Рупини.
Раз утром, когда они вернулись из сада, она вдруг спросила:
— Тебе не показалось странным, что они стояли за забором? Как будто подстерегали нас.
— Я ничего не заметил, — отвечал он. — Где за забором?
Она засмеялась, избегая его взгляда.
— Там, у наших ворот, как будто шпионили за нами. Двое, и так странно одеты! Но, может быть, я ошибаюсь, — добавила она, трогая лоб рукой. — Может, не у наших ворот.
Он взял ее за руку, повел в дом и, уложив на диван, сказал:
— Боюсь, ты слишком долго пробыла на солнце с непокрытой головой.
А сам подумал: «Прошла неделя, следовательно, таков ритм. Сие означает, что все может продлиться месяц. А что будет с нами?..»
Уверившись, что Вероника крепко уснула, он принес из кабинета магнитофон. Некоторое время не слышно было ничего, кроме пения дроздов и ее слегка неровного дыхания. Потом лицо девушки осветила улыбка. Она что-то произнесла, очень тихо, и погрузилась в молчание, сосредоточенное, напряженное, как будто ждала ответа, а ответ запаздывал — или его трудно было расслышать. Наконец она заговорила, спокойно, словно сама с собой, — повторяя некоторые слова многократно, на разные лады, но неизменно с глубокой печалью. При виде первых слез, робко скатившихся по ее щекам, он выключил магнитофон и задвинул его под диван. Потом стал поглаживать ее по руке и утирать слезы. Потом перенес в спальню и оставался рядом, пока она не проснулась. Встретясь с ним глазами, она судорожно сжала его руку.
— Мне снился сон. Очень красивый, но невероятно грустный! Про такую же молодую пару, как мы. Как будто они любили друг друга, но им не суждено было остаться вместе. Не понимаю почему, но этого им было не дано…
Он не ошибся: ритм в самом деле оказался семидневный, хотя парамедиумические экстазы (как он их окрестил) случались в разное время уток. «Документальные материалы по истории языка, — думал он, перебирая четыре своих кассеты. — После египетского и угаритского идут образцы, по всей вероятности, протоэламского и шумерского. Мы все глубже спускаемся в прошлое… Материалы для Ковчега. — Он улыбнулся. — Что бы дали лингвисты за право доступа к ним сейчас Но до каких пределов они дойдут? До неартикулируемых протоязыков? А что потом?..»
В середине декабря с ней случился самый странный криз. Случился, по счастью, незадолго до полуночи, когда он еще не спал. Она разразилась чередой гортанных, нечеловеческих криков. Он слушал с ужасом и стыдом, думая, что такой спуск в звериное состояние следовало бы испытывать на добровольцах, а тут — ни о чем не ведающая женщина. Но несколько мгновений спустя последовали отчетливые гласные фонемы бесконечного разнообразия, перемежаемые краткими лабиальными взрывами, — он даже не представлял себе, что европейцу под силу воспроизвести такие. Через полчаса Вероника, вздыхая, уснула. «Ну уж дальше-то они не пойдут», — сказал он себе, выключая магнитофон. Потом приготовился ждать. Ему бы не хотелось уснуть, пока не проснется она и не увидит его рядом с собой. Все же под утро сон его сморил.
Когда около восьми он открыл глаза, Вероника по-прежнему спала, и он не решился ее разбудить. Проспав почти до одиннадцати и узнав, сколько времени, она испуганно вскочила с постели.
— Что со мной?
— Ничего. Наверное, ты просто очень устала. А может, приснилось что-то неприятное.
— Мне ничего не снилось. По крайней мере я ничего не помню.
Они решили провести Сочельник и Рождество в Ла-Валлетте, в самом лучшем ресторане. Вероника заказала столик на имя мсье и мадам Геральд Верней. Имя придумала она сама, и она же выбрала себе вечернее платье, а ему — парадный костюм.
— По-моему, мы не очень рискуем, появляясь на публике, — рассуждала она. — Даже если наши фотографии печатались на первых полосах всех иллюстрированных журналов, то это было осенью.
— Может, они и до сих пор не угомонились, — заметил он. Она засмеялась — но с польщенным видом.
— Хотелось бы на них взглянуть — на фотографии в журналах. Купить несколько штук на память. Только, наверное, рискованно спрашивать по киоскам — вдруг меня узнают…
— Я сам поспрашиваю.
Однако, хотя он обошел много киосков и книжных магазинов, ему попался только один журнал, итальянский, с тремя фотографиями Вероники, сделанными в Индии.
— Как будто бы я была тогда помоложе и лучше собой, три месяца назад, — сказала она.
Довольно скоро он понял, что Вероника права. С некоторых пор свежесть молодости как будто стала покидать ее. «Это дела с Ковчегом ее истощили, — решил он, — парамедиумические экстазы».
— Я все время чувствую себя усталой, — пожаловалась она ему как-то утром, — и не понимаю почему. Ничего не делаю, а устаю.
В начале февраля ему удалось убедить ее показаться врачу в Ла-Валлетте. Потом они с тревогой ждали результатов множества анализов.
— Мадам ничем, абсолютно ничем не больна, — заверил его доктор, когда Вероника вышла. — Я пропишу ей на всякий случай курс тонизирующих уколов… Возможно, это нервы, иногда у женщин так бывает перед климаксом.
— Сколько же ей, по-вашему, лет?
Доктор покраснел, в смущении потер руки, пожал плечами.
— Что-нибудь около сорока, — сказал он наконец, не глядя ему в глаза.
— Но уверяю вас, она не солгала: ей неполных двадцать шесть! Инъекции не дали ожидаемого эффекта. С каждым днем силы Вероники убывали. Часто он заставал ее у зеркала в слезах.
Раз, по дороге в парк, услышав за спиной торопливые шаги, он обернулся.
— Professore, — испуганно зашептала их кухарка, — la Signora ha il malocchio![101]
«Мне надо было сообразить с самого начала, — подумал он. — Мы оба выполнили свою миссию и должны расстаться. И поскольку убедительных аргументов не так много — разве что несчастный случай со смертельным исходом или самоубийство, — выбор пал на это: процесс скоротечного старения».
Все же он не решился ей ничего сказать до самого утра, когда она показала ему свою поседевшую за ночь голову. Она плакала, прислонясь к стене, пряча лицо в ладонях. Он стал перед ней на колени.
— Вероника, — начал он, — это все из-за меня. Слушай и не перебивай. Если ты останешься со мной до осени, ты погибнешь! Я не могу сказать тебе больше, мне не дозволено, но, поверь мне, на самом деле ты вовсе не постарела! Как только я уйду из твоей жизни, к тебе вернется и молодость, и красота…
Вероника в ужасе нашла его руку, сжала в своих и покрыла поцелуями.
— Не бросай меня, — шептала она.
— Выслушай, умоляю, и не перебивай. Мне было суждено потерять все, что я любил. Но я предпочитаю лучше потерять тебя молодой и красивой, какой ты была и какой снова станешь без меня, чем видеть, как ты угасаешь у меня на руках… Послушай меня! Я уеду, и если через три-четыре месяца после моего отъезда ты не станешь снова такой, какой была этой осенью, я вернусь. Вернусь, как только получу от тебя телеграмму. Прошу тебя об одном: выжди три-четыре месяца вдали от меня…