Итак:
«Список № 1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим. Страница 20, № 52. Джугашвили Иосиф Виссарионов. (Вот он, казенный язык, — не Виссарионович, а именно Виссарионов, значит, по-старому, согласно крепостному праву), крестьянин села Диди-Лило, родился в 1881 году». Неточно, неточно, на два года раньше, милейшие, а может, и больше. А записывали так, чтобы позже забрали в солдаты. Впрочем, это было вам хорошо известно. Но форма есть форма.
«Обучался в Горийском духовном училище и в Тифлисской духовной семинарии». Точно. Забыли прибавить, что исключен в мае 1899 года за революционную деятельность. «Холост». Точно. Не то время было, чтобы женихаться! «Отец Виссарион Иванович, по профессии сапожник, местонахождение неизвестно». Точно. Неизвестно вам его местонахождение! И мне до сих пор неизвестно тоже. Знает только мать, но попробуй-ка дознайся у нее! Вот и она: «Мать Екатерина, проживает в городе Гори Тифлисской губернии». Точно. Все точно.
Он встал и пошел по саду. Сильно пахло осенними увядающими травами и палой листвой. Запах был терпкий и какой-то постоянный. Он во все входил и был частью всего — и этим садом, и вечерним небом, и травой, и даже им самим — Иосифом Виссарионовым Джугашвили, как было записано в этой розыскной карте. Потому что на короткое время он действительно как бы стал тем Джугашвили, которого разыскивали по этому циркуляру еще 1 мая 1904 года…
Иосиф Джугашвили поднял с земли желтый лист и растер его между пальцами. Вот когда это случилось с отцом, тоже была осень. Он уже засыпал и очнулся от негромкого тревожного возгласа матери, и сразу же там, за закрытой дверью, зашумели, зашептало много людей, сначала громко, возбужденно, но все-таки приглушенно, а потом все тише и тише. Он поднялся и хотел выйти, но тут быстро вошла мать с керосиновой лампой в руках. Глаза у нее были красные и сухие. Она слегка уперлась ладонью в его лоб и приказала: «Спи». Люди же за дверью говорили все тише и тише, и вдруг что-то там случилось еще, кто-то вошел или вышел, и за ним вышли все, и мать вышла тоже. А утром, когда он проснулся, отца не оказалось. Все его нехитрое сапожническое хозяйство осталось на месте; табуретка, ящик вместо стола, колодки, иглы, кусок вара, клубок дратвы — а его не было. И осеннее его пальто осталось, и хороший костюм, и почти ненадеванные сапоги, все осталось, а его не было. Наутро мать сказала: «Нас теперь двое. Отец уехал». «Куда?» — спросил он. «В Баку, — ответила она, — а потом, может, и дальше». «А когда он вернется?» — спросил он. «Когда можно будет, тогда и вернется, — отрезала мать. — А пока мы с тобой вдвоем… Только ты об этом никому не говори». «Почему?» — спросил он. Она хотела что-то ответить, но вдруг слегка ударила его по затылку. Даже не ударила, а быстро провела рукой сверху вниз по волосам. «Я же сказала, что не надо об этом». Он молчал» и смотрел на нее. «Ну, вчера была большая драка, — объяснила она неохотно, — кто-то пырнул одного человека ножом. Кто — неизвестно. А отец с убитым был в ссоре и грозился его зарезать. Ну вот, того и зарезали, а отцу приходится бежать. А то его тоже зарежут. А наш дом опечатает полиция, и нас выбросят на улицу… Понял, да?» Он понял. Когда с ним так говорили дома, он понимал. Понимал он последнее время и другое: с отцом непременно должно что-то случиться. Последнее время в их доме нависло и все сгущалось что-то черное, тяжелое, недоговоренное, а при нем даже непроизносимое. До этого они жили как все люди, а сейчас в их доме то кричали, то говорили шепотом, то молчали. До этого отец часто приходил навеселе, и мать тыкала ему в лицо бутылкой: «На, съешь ее! Она тебе дороже всего!» А тут он однажды пришел совершенно трезвый, и как только мать отворила ему дверь, он ударил ее по лицу. Потом выхватил кривой сапожный нож и, замахнувшись, пошел на нее. «Вот, — сказал он, — помни, у нас в роду еще никогда…» Но мать закричала, бросилась в дверь, и он ушел. Пришел только под утро, пьяный, и мать его уже не ругала. За этим наступила пора молчания. Никто ни с кем не говорил. Мать утром кормила отца, отвечала на кое-какие вопросы, смотрела на него спокойно и страшновато. А затем все пошло как обычно. Но он уже знал: с отцом обязательно скоро что-то должно случиться. С этих пор на их дом опустилась тайна, то есть тишина. Он чувствовал эту тайну почти физически. Она мешала ему вольно дышать, болтать, интересоваться посторонним, сидеть на одной парте с товарищами, бегать на переменах. Сначала все это страшно тяготило его: ничего о себе, ничего о родителях, никого к себе и никуда из дома. Да и товарищи поглядывали на него странновато, и ему казалось, что перешептывались. Был один верзила, который усмехался, когда он проходил, и однажды они с ним даже подрались, но тут зашел законоучитель, молодой высокий преподаватель гомилетики Давид Эгнатошвили и, хотя ударил первым он, ничего не спрашивая, подошел прямо к верзиле, взял его за плечо, сильно тряхнул туда и сюда и увел за собой. А потом возвратился и тихо сказал: «Джугашвили». В комнате, куда он его привел, сидели двое учителей, и один из них, старший, ласково сказал ему: «Ну разве можно верить каждому дураку? Мало ли что он тебе ляпнет! Ты хороший ученик, иди учись, если снова к тебе полезут, только скажи мне. Понял?» «Не полезут», — ответил за него Давид и как-то очень значительно улыбнулся. И действительно, с тех пор к нему не лезли. А время шло, и тайна стала легкой и почти невесомой. В семинарии он так сжился с ней, так сумел ее приручить, что вскоре создал свой особый, принадлежащий только ему мир. Он был почти такой же, как у всех, но только там, в его мире, все подчинялось только ему одному, и он был в нем самым главным, самым удачливым, красивым, ловким и умным. Русское слово «мудрый» он уже знал, но оттенков его не чувствовал, и мудрец для него всегда был стариком. А красивым он не был никогда. И когда из этого мира переходил в тот — к матери, к училищу, к товарищам, — то и понимал это очень здраво и спокойно: нет, никак не красавчик, не джигит, но и незачем быть ему джигитом. Так тайна не только стала ограждать его от мира и неприятностей, но и поднимать над ними. Он был единственным и понимал это. «Мать Екатерина проживает в городе Гори». Да, она и после ни за что не хотела переезжать. А тогда, 33 года назад, она была еще молодой и красивой. В последний раз они виделись за месяц до его ареста. Потом, после ограбления банка, к ней приезжали, допрашивали, думали, что он, может быть, прячется у родственников, у соседей, спрашивали ее об этом, и она отвечала как надо, то есть ничего. Так от нее и отстали ни с чем. Это он узнал от людей. Молодец мать! Кремень! Сталь! И как хорошо, что он выдался весь в нее, а не в отца. Погиб бы тогда, как отец, вот и все.
«На основании высочайшего повеления, последовавшего 9 мая 1903 года, за государственное преступление выслан в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции и водворен в Балаганском уезде Иркутской области, откуда скрылся 5 января 1904 года». Все верно, все точнее точного. Только бежал он в самый день Нового года, когда все начальство лежало в лежку: собрал в сумку краюху хлеба, соль, нож, шматок сала в чистой тряпке, дошел до последнего погоста, а там его уже ждали сани. Вот и все.
«Приметы: роста два аршина четыре с половиной вершка, производит впечатление обыкновенного человека. (Здорово! Вот уже когда в полиции поняли, что он особый человек и только «производит впечатление обыкновенного».) Волоса на голове темно-каштановые, на усах и бороде каштановые». Да, темнеет он с годами. Темнеет. Мать-то была совсем рыжая. «Вид волос прямой (грамотеи — сразу видно, что тут уже работал канцелярист), без пробора, глаза темно-карие, склад головы обыкновенный, лоб прямой, невысокий, нос прямой, длинный, лицо длинное, смуглое, покрытое рябинками от оспы» (тут он улыбнулся, вспомнил — на квартире Горького, когда была знаменитая встреча Вождя с литераторами, один старый дурак расчувствовался и начал ему жаловаться: «Уж больно прижимают нас Главлит и редактора, товарищ Сталин. Вот у вас, Иосиф Виссарионович, на лице рябинки, а не напишешь ведь об этом», — проблеял этот старый идиот).
«На правой стороне нижней челюсти отсутствует коренной зуб. Рот умеренный, подбородок острый, голос тихий, уши средней величины, на левой ноге второй и третий пальцы сросшиеся».
Так, все верно. Действительно сросшиеся. «Примета антихриста», как сказал ему кто-то еще в семинарии. И тогда это ему понравилось. Но сейчас об этом нельзя говорить, сейчас это клевета, ложь, он во всем совершенен — и никаких там рябинок, выбитых зубов, сросшихся пальцев.
А вообще-то, конечно, приятный документ. Он сегодня принесет его дочери. Пусть знает, что было время, когда отец ее был самым обыкновенным грузином. С рябинками и без коренного зуба, и что он был каштановый, почти светлый.
Тут он увидел, что к нему подходит референт по делам государственной безопасности вместе с провожатым, поднялся, собрал бумаги и пошел им навстречу. И референт тоже увидел хозяина. Веселого, добродушного, улыбающегося. Он посмотрел на провожатого, и тот сразу растаял в воздухе.