Собралась с духом, взяла листок, который поближе. Прочитала быстро, потому что напечатано, только несколько слов чернилами, и еще раз. И еще… И стала онемевшими враз губами повторять вслух…
А когда до ее измученного догадками сознания пробилась беспощадная своей простотою суть, она ужаснулась, а в ясном небе вдруг ударил гром…
Однажды уже было. Или, может, это был сон?..
…Забылись с Николаем, загулялись за полночь. В ту пору ее уже просватали, и отец махнул на нее рукой. «Лучший сторожильщик для молодухи — ее жених!» — сказал. А они с Николаем и радешеньки, что волю им дали.
Плыл по небу веселый месяц. Дурманом исходили сады. Земля томилась в безмятежной дреме.
И услышали вдруг над прудом гул, будто распахнули затворы вешняков. Николай встревожился. Перебежали улицу, миновали проулок — там плотина видней. И увидели: отливая серебром, провисает от хребта плотины струя.
А тут уж известил о беде заводской гудок.
Народ высыпал на улицу. С топорами, лопатами кинулись через огороды к плотине.
Безобразно оскалившись, горловина с шумом выплевывала сгустки ила, хвостатые пни. Между плотиной и заводом, сокрыв русла сливных каналов, уж разлилось озерцо.
Кто-то запалил будку обходчика, и теперь было страшно смотреть на бестолково мечущихся по плотине людей. И только когда прибыли на подводах пожарные, наметился порядок.
Под берегом вода, завихряясь в огромную воронку, проваливалась, увлекая все, что попадало, за собой. Люди, выстроившись цепью, передавали из отвала камни. Крайние бросали их в стремнину.
Соня не знала к чему приложить руки, Стала было таскать камни, но на нее зашумели, чтоб не мешалась.
Внимание ее привлек разговор. Один, взъерошенный, в испачканном пиджаке, докладывал второму, с легкой сединой на висках, — должно быть, начальнику.
— В прокатном плавают доски. Расширить старое русло, чтобы уходила вода, невозможно: все давно обжито…
— Как мартен? — сухо спросил второй.
— Мартен чуть повыше. Но надолго ли это преимущество?
— А здесь? Что вы предлагаете здесь? Прошу короче…
— Возводим перемычку. Отсечем прорыв, а потом посуху отремонтируем плотину. Главное — приостановить размывание. Иначе свод рухнет! Подумать страшно, Виталий Егорович!
— Лодки, Платон Иванович! Сбивайте с замков лодки! Загружайте шлаком и гоните к прорыву!
Светало. Соня огляделась: а где Николай? Отыскала в толпе по розовой рубахе. Он стоял по пояс в воде метрах в десяти от берега на поднявшейся со дна перемычке. Там перехватывали баграми плывшие по течению лодки, загруженные камнями, накреняли, и те, зачерпнув бортами, мгновенно уходили под воду. А к тому месту, где зарождалось течение, парни вплавь подталкивали другие. «Фаина», «Сима», «Лизавета» — намалевано на бортах.
Скоро из-под воды обозначился горбатый свод дупла. То и дело шлепались в поток огромные куски породы.
Пожарные в одних кальсонах, обвязанные для страховки веревкой, подводили в провал рельсы, трубы.
Огромным диском взошло солнце, и Соня различила в верховьях пруда одинокого рыбака. И сонное светило, и рыбак в лодке до того не соответствовали происходящему, что она готова была разрыдаться: городу грозит опасность, а этот удит себе рыбку! Но, подумав, успокоилась: откуда ему знать, что здесь творится?
Взглянув в другую сторону, увидела за вешняком растянувшийся чуть ли не на полверсту обоз. Тронула за рукав начальника:
— Дяденька, глянь!
Тот, не скрывая радости, позвал молоденького милиционера:
— Карасев! Скачи! Поторопи!
Милиционер — на коня. Было хорошо видно, как его окружили возницы. С минуту он красноречиво жестикулировал, потом пришпорил.
— Что там? — Начальник в нетерпении нервно ежился, пока милиционер, вернувшись, привязывал коня к столбу.
— Дубовские мужики рожь везут на элеватор… по продналогу!
— Рожь!? — бледнея, переспросил начальник. — Вон оно что!… А я еще удивился: как дубовцы узнали? Думал, мешки с песком…
— Что делать? Что делать?.. — твердил Платон Иванович, машинально скребясь в небритом подбородке. — Дорога каждая минута, Виталий Егорович!..
— Знаю! — обрезал тот. И крикнул: — Карасев! Коня!
И опять было видно, как помахивают мужики кнутами. Но вот всадник вскинул руку, и вскоре от леса прилетело многократное эхо выстрела. И потянулись одна за другой повозки.
Опередив всех, спешили к прорыву мальчишки. Вздувались на ветру подпоясанные сыромятными ремешками рубахи. Лапти у одного явно не по ноге, бежать несподручно, и он поднимал клубы пыли.
— Ух, ты-ы! — закачал головой самый резвый; и отпрянул.
Подъехали крестьяне. Ближние поснимали шапки. Перекрестились.
Работы приостановились. Все ждали: что будет?
— Что присмирели, мужики? — нарушил молчание начальник.
— Тут присмиреешь… — отозвался бородатый крестьянин, самый старый, наверное, в обозе. — Надо бы покумекать трошки, да время нема: момент-другой — источит плотину. Ты верно сказал давеча: камушками по такой стихии — как по слону дробиной.
Крестьянин поглядел на город.
Увидел ли он, как мечутся по улицам с узлами и ребятишками бабы? Услышал ли, как постукивают топорами старики, заколачивающие на всякий случай двери и ставни родных подворий?
…Пожил он на белом свете предостаточно. Вон и внуки поднялись. И за сохой ходят, и косить горазды. Помощники!.. За это и в извоз взял. Пусть городских калачей отведают, леденцов. Неплохо бы сняться на память…
Помыкался на своем веку. Молодым на Оке баржи железом загружал, пока грыжу не заработал. В японскую шинелку пришлось надеть, и ружье дали. Правда, в окопах мокнуть и в атаки ходить не довелось — всю кампанию в обозе, но все одно — и зимой, и летом одним цветом, на голой земле под телегой. Спинушку и теперича иной раз так прихватит — ни согнуться, ни разогнуться…
И всю жизнь, сколько помнит себя, на первейшем плане был хлебушко.
Хлеб — он навроде бога. Только бог в душе, а хлеб — во всем и всюду. Он и в зыбке, разжеванный бабкой, — заместо материнской груди; и на свадебном пиру — румяным пирогом; и в короткую минуту отдыха на пашне — добрым ломтем; и на бранном поле, в котомке — заветным сухариком; и на свежем могильном холмике памятью о тебе — малой крошечкой.
Хлеб — всем трудам венец. Хлеб — извечная мера блага.
Этим летом рожь собрали знатную! Миром порешили: не тянуть, рассчитаться с государством. И надо ж такая беда, когда до элеватора меньше версты!
Так же вот раз на японской… Прижали к речке пехотный их полк с обозом. Весь день, отходя, отбивались. Зацепиться было не за что: куда ни глянь — лысые сопки. А тут еще речка! Помеха по военным меркам не ахти какая, но все же: лед не окреп, а вода, судя по крутым берегам, не мелкая. За речкой, опять же, голая степь с морозными ветрами. До основных сил три перехода. Ясное дело — в мокрой одежде далеко не уйдешь.
Зашептались в ротах о круговой обороне. Раз уж выпала судьбина, так хоть подороже жизню отдать за царя и отечество. Иного мнения, однако, был полковой командир. У него приказ: сохранить полк и довести обоз в нужное место и к нужному часу.
В тех краях темнеет мигом. Цигарку сворачивал днем, докуривай ночью. Выставили боевое охранение, разбили лагерь. Япошки тоже не дураки: кто же ночью воюет? Для острастки тресканут из пулемета: тута мы, дескать, и снова тихо.
Полковой собрал господ-офицеров, покурили, потыкали саблями в лед. Потом фельдфебели довели приказ: «Коней распрячь, повозки разгрузить и по две в ряд в речку!»
Так и сделали. Но на середине стали телеги уходить под воду. Все ж таки не зря у нее, у речки, берега крутые.
Подошел полковой:
— Ну что, братцы! Обхитрим япошку! Только, чур, патроны беречь пуще глаза! Чтобы все до одного ящичка! Кто мы без патронов, верно? Поручик, — обратился он к начальнику обоза, — чем еще богаты?
— Неприкосновенный запас овса, господин полковник! Несколько подвод сухарей, галеты…
— Вот и прекрасно! Неприкосновенный потому так и именуется, что к нему без нужды прикасаться не должно. Овес, поручик, беречь! Все остальное — да простит меня господь! — на переправу. Выстелить досуха! В такую пору за солдата с мокрыми ногами никто и полушки не даст. А без галет петербургских денек-другой — живы будем, не помрем. Так что ли, братцы?
Перевели коней, перетащили телеги с ранеными. Перенесли все до единого ящика с патронами и снарядами.
Он среди первых вел по шаткой переправе навьюченного ящиками коня и молился. Не мог он, солдат по нужде, хлебороб по духу, простить ни полковнику, ни себе дьявольского хруста у себя под ногами и под копытами своего коня! То похрустывали не успевшие размокнуть сухари. Сухари из трудного хлебушка.