Одиннадцать
Через неделю меня перевели в другой, пересыльный лагерь, называвшийся «Национальное единство». Там были несколько иные порядки. Всех заключенных брили наголо и отнимали у них личные вещи.
На территории лагеря запрещалось разговаривать между собой, нельзя было даже обмениваться взглядами; «подсадные утки» немедленно сообщали начальству о такого рода попытках установить контакт с другими заключенными. Те, кто нарушал эти правила, должны были по ночам проходить через процедуру «самокритики».
«Самокритика» функционировала так: она мыслилась как перевоспитание, то есть не как допрос, а как избавление заключенного от его эгоизма, она должна была внушить нам смирение, научить нас тому, что мы суть ничто.
Я раздевался донага и садился на стул посреди комнаты, а иногда стоял на бетонном полу. В комнату входили несколько мужчин, человека два из них – в военной форме, часто присутствовала и женщина. Они рассаживались за длинным столом, за их спинами под потолком была укреплена неоновая лампа, с обоих концов очень грязная. Под лампой висел портрет Мао Цзэдуна, рядом с ним, чуть ниже, – Дэн Сяопина,[50] а справа, подальше, – Хуа Гофэна.[51]
Для начала мне всегда задавали один и тот же вопрос: зачем я выучил китайский язык? И я сперва не знал, как правильно отвечать, говорил только, что тогда интересовался этим языком и что он нравился Кристоферу.
Это был ложный ответ, и чаще всего женщина начинала кричать, она казалась мне самой злобной из них всех. Ее черты страшно искажались, когда она орала на меня, плевала мне в лицо и бегала взад-вперед по комнате. Мужчины в военной форме что-то записывали в свои блокноты; если они обращались ко мне, то всегда в спокойном тоне, почти по-дружески.
Женщина же кричала, что у меня буржуазные и империалистические интересы, что в действительности я хочу подорвать изнутри Китайскую Народную Республику и китайский народ, пользуясь своим знанием китайского языка. Жизненные интересы – да разве они вообще у меня есть? Никакой рабочий никогда не имел бы такого хобби. Хобби – это глубоко реакционный феномен; у человека, который должен работать на благо своего народа, для подобных вещей просто нет времени. Мой так называемый Кристофер был империалистическим агентом на службе у США, это им прекрасно известно.
Кроме того, после задержания я вел себя крайне строптиво. Она открывала блокнот и, водя пальцем по строчкам, кричала, что я отказывался от пищи и даже однажды пожег народное имущество, в частности – тут она поднимала на меня глаза – предоставленные мне Китайской Народной Республикой деревянные башмаки.
Когда я отвечал, что очень мерз, так как мне не выдали одеяла, она обычно выбегала из-за стола и била меня ладонью по лицу.
Со временем я научился правильно отвечать на начальные вопросы. Я говорил, что выучил китайский, чтобы шпионить, чтобы разрушать мораль и внутреннюю структуру китайского общества. О Кристофере я больше не упоминал, ни единого раза.
За ответами «Я не знаю» или «Я не понимаю» всегда следовали удары; чаще всего меня били ладонью, плашмя, иногда – кулаком, а один раз ударили рукояткой пистолета по левой скуле, под глазом. Я услышал очень громкий хруст, но ничего не сломалось.
Позже я узнал, что мне крупно повезло; на сеансах самокритики других, азиатских заключенных использовались гораздо худшие наказания. Я не знаю, почему меня только били, а не наказывали, к примеру, электрошоком.
Я научился признавать, что отношусь к числу эксплуататоров, что я – паразит, но в то же время и сам подвергался эксплуатации, а потому у меня еще имеется возможность исправиться. Если я одумаюсь, партия мне поможет, для того меня и отправили в этот лагерь. Благодаря простейшим воспитательным мерам я научился давать ответы в духе их, как они это называли, диалектического материализма.
Один из тех мужчин, которые во время моей самокритики делали пометки в блокнотах, как-то после сеанса дал мне – поскольку я не умел читать по-китайски – английское издание изречений великого председателя Мао. У этого человека было родимое пятно под левым уголком рта; из пятна рос черный, длиной с большой палец, волос.
Он сказал, что теперь критикуют даже самого Мао – теперь, когда великий председатель умер. Было допущено много ошибок, но наступили новые времена. Наступило время переосмысления, больше ни в чем нельзя быть уверенным, ни на что нельзя положиться – даже на собственную мысль.
И еще он сказал: чтобы критиковать Мао, нужно знать его – Мао – мысли. Я прочитал маленькую красную книжечку с начала до конца и потом вновь и вновь ее перечитывал; по ночам я вполне мог читать, потому что в спальном бараке с потолка свисала постоянно горевшая неоновая трубка.
Каждый час глазок на двери барака открывался и кто-то из охранников заглядывал внутрь; того, кто в этот момент не лежал молча на спине на своих нарах, вытянув руки вдоль туловища, отправляли на самокритику.
Я всегда читал по ночам книжку Мао в течение ровно трех четвертей часа – или того временного отрезка, который я принимал за три четверти часа, – потом прятал ее под деревянный подголовник, который служил мне подушкой, и, как предписывалось, укладывался на спину. Разговаривать нам так и так не разрешалось. Когда – пунктуально по завершении часа – охранник сдвигал в сторону заслонку глазка, я уже лежал, как положено, уставившись в потолок и вытянув руки вдоль тела.
Поэтому мысли Мао Цзэдуна стали для меня – и я думаю, что человек, давший мне книжицу, на это рассчитывал, – чем-то близким, чем-то таким, что, собственно, находилось для меня под запретом; чтение маленькой красной книжки было в моем представлении равнозначно постоянно повторяющимся тайным визитам к преданному другу.
Итак, если заключенный признавал свою вину и раскаивался, он мог, исходя из этого, исправить себя. А исправившись, став новым человеком, мог обрести свободу: его тогда отпустили бы из лагеря, и он вновь занял бы подобающее ему место в обществе, среди своего народа. В этом и заключался смысл самокритики.
Что действительно было плохо в этом пересыльном лагере, так это то, что нам почти не давали пить. Воду намеренно экономили, то есть мы не могли ни говорить – если не считать сеансов самокритики, – ни пить вволю; то и другое я переносил ужасно тяжело.
Через десять дней у меня появились сильные боли в почках; когда я мочился, это, как правило, продолжалось лишь несколько секунд, мне приходилось с мучениями буквально выжимать из себя каждую каплю, и моча была темная.
Я видел, как некоторые другие заключенные пили собственную мочу, но от этого все делалось еще хуже. Они корчились от боли, не будучи в силах подняться с земли и хватаясь руками за бок. Каждый из нас получал на день полкружки воды, и все наши мысли с утра до вечера, да и по ночам тоже, крутились вокруг этих жестяных кружек. Это было ужасно – постоянно испытывать такую жажду.
Часто я проводил целые дни с закрытыми глазами, пытаясь представить себе журчание проточной воды; я думал о медном водопроводном кране, из которого непрерывно течет тонкая струйка, я слышал гул маленького горного водопада и видел ручей с мшистыми берегами в сырой, темно-зеленой лесной чаще. Во время этих снов наяву, которые часто длились часами, во рту всегда образовывалось много слюны, от чего переносить жажду было чуть-чуть легче.
Мою мысль будто кто-то направлял, а потом она притормаживалась, у меня возникало ощущение, что эта обусловленная здешним распорядком жажда есть результат определенного замысла, часть воспитательного механизма лагерной системы. И действительно, точно так же, как я постоянно думал и грезил об этой кружке, наполовину наполненной водой, я чувствовал, как где-то глубоко во мне растет желание самоисправления, желание чего-то такого, что будет одновременно принятым на себя долгом и окончанием моих мучений – долгом, в том числе и моральным, перед китайским народом и китайскими рабочими.
На сеансах самокритики партийные товарищи говорили о рабочем и солдате Лэй Фэне, который стал примером для всех благодаря своему неустанному самопожертвованию. Он, например, отдал свою кровь одному больному товарищу, а потом на полученные за это деньги купил подарки товарищам по полку. Он был тем, кто всегда чист душой, тем, на кого можно положиться. Существовал даже такой лозунг: «Учиться у товарища Лэй Фэня». Лэй Фэнь, правда, умер много лет назад, ему на голову упал ствол дерева, который был прислонен к какому-то грузовику, но дух Лэй Фэня, естественно, все еще жив; то, как этот человек жил, не имея никаких собственных потребностей, а только для блага других, казалось мне светлым путем, по которому каждый должен был бы пройти сам.
Несколько дней спустя меня вызвали в комнату, где проходили сеансы самокритики. Человек с родимым пятном, тот самый, который дал мне книжечку с изречениями Мао, сидел за столом и перелистывал, не поднимая глаз от блокнота, свои записи; еще несколько мужчин, тоже сидевших, курили сигареты; женщины, которая всегда била меня по лицу, среди них не было. Я подумал, что это хороший знак, но к тому времени я уже научился квалифицировать подобные мысли – и вообще, и в особенности, когда они возникали у меня, – как реакционные. На сей раз мне не приказали раздеться.