Много лет он служил да и сейчас служит нам талисманом. Борис надевает его на открытие своих выставок, я – на церемонии вручения мне литературных премий или на свои лекции в американских университетах, наш сын – на судебные заседания, где он выступает обычно в роли ответчика, дочь – на те особенно крутые тусовки, где надо завоевать авторитет абсолютно безбашенной.
Словом, наш Большой Семейный Свитер должен был фигурировать в качестве одного из центральных экспонатов на выставке вязаных произведений Марины Москвиной...
На входе в музей Марина сказала охраннику:
– Вообще-то, это моя выставка, но могу и документ показать, – и всучила ему заветный пропуск в колумбарий Ваганьковского кладбища.
Тот раскрыл корочку, замер, оробел... Марина сказала, кивнув через плечо.
– А это со мной.
И мы стали подниматься по лестнице.
Когда проходили залом китайского фарфора, она остановилась и показала в витрине маленькую неприметную пиалу многотысячелетней давности.
– Смотри-ка... – сказала она, – видишь, в те времена одна такая пиала стоила двух латифундий. Затем мастер брал прекрасную, драгоценную, только что расписанную пиалу, на которой едва высохли божественной нежности краски – и разбивал ее! Потом собирал осколки и склеивал их специальным золотым клеем. И тогда пиала становилась уже и вовсе бесценной, и стоила нескольких латифундий, потому что, когда человек брал в руки это произведение искусства, в ушах его звучал и длился звон разбитой пиалы, и он проникался к ней еще большим благоговением...
Мой свитер, как и остальные связанные Мариной свитера, висел под потолком на распялках, раскинув рукава, точно невидимка в нем стремился кого-то обнять... А если учесть, что еще несколько свитеров были связаны когда-то для наших общих друзей, ныне уже покойных, эта летучая компания над головами производила неизгладимое впечатление.
Марина сказала, нежно улыбаясь:
– Довольно мистическая получилась тусовка, а?..
Часа через полтора мы уже сидели в высоком сводчатом подвале “Старого фаэтона”, что на Большой Никитской, ожидая куриные крылышки на гриле и салат из свежих овощей.
Марина сказала:
– Насчет этой премии... брось, не стоит меня номинировать, жюри плохо к этому отнесется. Давай-ка, знаешь, номинируй Степу Державина. Вот это писатель! У него есть роман века, который он пишет всю жизнь. Потрясающий романище! Он читал отрывки, я плакала и смеялась.
Я прислушалась к фамилии автора, попробовала ее на язык – красиво она звучала, литературно: Степан Державин!
– Фамилия мне нравится. Тащи роман, почитаю.
– Его пока нет, – сказала Марина, – он еще не напечатан.
– Ничего, можно рукопись предоставлять...
– Понимаешь... – она замялась, принялась накладывать в тарелку овощей... – рукописи тоже нет. Но роман гениальный!
– Ты с ума сошла? – спросила я. – А по чему он читал этот свой роман? По записным книжкам?
– Ну, там были какие-то листочки... Знаешь, все просто со стульев валились! Успех был огромный...
Я начала терять терпение. Это со мною часто случается, когда я беседую с Мариной.
– Ты сдурела? – воскликнула я. – Объясняю тебе еще раз, что являюсь номинатором новой грандиозной премии. Каким образом я могу номинировать роман, который не читала, который не напечатан и которого, похоже, не существует в природе?
– Да нет, он существует! Просто Степа пишет его всю жизнь. Это такая сага, понимаешь? Там такой могучий поток жизни, что даже неважно – на каком месте поставить точку. Там об Илье Муромце, который сидит на печи тридцать лет и три года. А потом встает...
– Да, история оригинальная и, главное, совершенно новая! Короче – сколько у него этих листков? Три, пять?
– У него нет денег отдать эти листки наборщице... Слушай, а они там, в комиссии, не дадут ли пару тыщ на то, чтобы набрать роман? Только нельзя давать ему в руки, а то пропьет. Понимаешь, Степа, он, в общем, бомжеватый такой славянофил, человек национального крыла, н у, этих... патриотов...
Я откинулась на стуле, как всегда, быстро теряя терпение.
– Час от часу не легче!
– Ну, послушай, это будет концептуально, что ты, именно ты, именно его книгу номинируешь! Такой литературный кульбит! Представляешь, он там пишет о провиденциальной миссии русского народа, там дышит почва, мол, и судьба...
– И эти строки я уже где-то читала. И боюсь, автор их тоже был не вполне русским человеком...
– Неважно, Степа – замечательный парень, хотя и алкоголик, и тип, склонный к насилию...
Я перестала есть, положила вилку и нож на стол, и, по-видимому, выражение моего лица стало таково, что Марина подалась вперед, легла локтями на стол, торопливо объясняя:
– Ну... да, как-то в Переделкино он срывал с петель дверь в мой номер... Пришел подарить книжку лирических своих стихов, а я медитировала, и как раз ушла в астрал... И не открывала. Он стал ломиться в номер, страшно матерился, оскорблял меня... спасибо, что кучу не наложил под дверью. А наутро я вышла – смотрю, на ручке висит целлофановый пакет, и в нем самодельная книжка страниц на шестнадцать, с надписью “Марине Москвиной – единственной, одной”, – и там же огрызок яблока... Мне в этой книжке, знаешь, последнее стихотворение страшно понравилось: “Чтобы не плакать, надо скорее спать...”... Словом, неважно, Степа – мой старый и настоящий друг... Закончил Литинститут, между прочим... Хотя и не член Союза писателей. Да ведь это и не нужно, правда? Кто б его в этот Союз принял? Он так болеет душой за православную идею, знаешь... Недавно понес отрывок романа на какое-то православное радио, чтобы читать в эфире. Там его отшили, а жаль...
– Почему же отшили? – спросила я злорадным тоном.
– Редактор сказал: “Заберите свою рукопись. На ней лежит дьявол!”
Я оживилась:
– О, тогда я действительно, пожалуй, номинирую его роман! Дьявол – это нам подходит, в смысле – Синдикату. Только... – я подозрительно уставилась на ее безмятежное лицо. – Только ты должна гарантировать, что в этом былинном эпосе нет какого-нибудь проклятого жидовина. А то в хорошеньком я положении окажусь перед собственной организацией!
– Что ты! – удивилась она, – Степа так погружен в славянскую идею, что жидовинов там и близко быть не может!
– А напрасно! – мстительно и непоследовательно возразила я, – в то время жидове достаточно густо населяли славянские земли, так и передай номинанту от номинатора...
...Зажужжал в моей сумке мобильник, будто заводили ключиком музыкальную шкатулку, которая и заиграла через мгновение бетховенское “К Элизе”.
– Ильинишна, – прокричал в трубке голос моего водителя Славы, – Я не понял – когда и откуда вас забирать?
– Слава, через полчасика от “Старого фаэтона” – где обычно!
– Всенепременно! – отключился.
...На этом углу, на повороте к Петровке, между рядами машин, скучающих в вечной пробке, под рекламным щитом все с той же загадочной надписью про двойную запись бухучета, промышляли профессиональные нищие. В приоткрытое окошко всегда всовывалась гнойная морда одного юного поганца. В первый раз я дала ему десятку под осуждающим взглядом Славы. Схватив десятку, паршивец немедленно сунул нос в окно и заныл: “Мадам, выслушайте меня, мне дедушку не на что похоронить, дайте сто рублей, Христомбогом прошу...”
Я немедленно подняла стекло.
– Видите, Ильинишна, говорил я вам – к добру ваша благотворительность не приведет, – сказал с тайным удовлетворением Слава, – он никогда не упускал случая повоспитывать меня.
С тех пор поганец, получив монету, регулярно пытался слупить с меня крупную купюру при помощи так и не похороненного дедушки.
Сегодня уже издалека я приспустила стекло и крикнула ему:
– Как здоровье покойного дедушки? Он показал мне непристойный жест.
– Тут еще у нас на Бауманской таджики появились, – сказал Слава. – Старые, грязные, в засаленных халатах... Ужас! А монахини!
– Как, монахини – тоже?..
– А как вы думали! Набирают каких-нибудь молдаванок. Те стоят с постными синюшными рожами, собирают “на храм”. Видел я однажды такую монахиню после рабочего дня. Сидит за рулем машины, лоток свой перекинула на заднее сиденье, плат сдвинула на затылок, а под глазом – здоровенный фингал. То ли альфонс ее засандалил от всей души, то ли кто-то из благодарных клиентов... Это, знаете ли, могучая индустрия – нищенство. У них своя иерархия, свои законы, своя элита... Это целый... целый...
– Синдикат, – подсказала я Славе, и мы одновременно расхохотались...
– Да, а насчет монахов... Я, в бытность мою работником Свято-Даниловского монастыря...
– Слава!!! Вы – и монастырь?!
– Дак, Ильинишна... все ж перепробовать надо... У меня там свояк трудился на ниве противопожарной стражи... Он меня и пристроил.
– Кем?
– Трудно сказать... Всяким-разным... Платили полтинник в день, – а это тогда были деньги немаленькие, ну, и полный харч... Так я там навидался, доложу вам... навидался этой святой жизни... Первым делом проходил я собеседование с отцом Никодимом. Я ведь так понимаю: монаси, оне должны быть вдали, так сказать, от мирских утех, а? А тут – вижу, ряса на нем шелковая, бородка подровнена, щечки выбриты, на руце “Сейка” болтается, в офисе его хрусталь-ковры и благолепие сверкающее...