Женщина, предназначенная для любви, пеленгуется, как запретная волна, — каждый настраивается на нее, надеясь на спасение, хотя предрасположенность к любви такая же ловушка, как и все остальное. То сослуживец предлагает довезти на машине до дома, а вместо этого везет в лес, постепенно мрачнея лицом и теряя нить разговора, и, заведя в чащу, требует отдаться, угрожая ножом и расчлененкой. То ее, купившую туристскую путевку в Румынию, за микроскопическое нарушение правил провоза советских сушеных рублей задерживает таможня, и, запуганную, обманутую, вместо Румынии, якобы для выяснения обстоятельств, поселяют на три дня в захолустной гостинице, где толстый бровастый молдаванин, начальник заставы, заставляет отрабатывать прощение, которое оборачивается для нее внематочной беременностью в тот самый момент, когда решаются ее отношения с очередным возлюбленным, так и не перенесшим этого испытания.
Но любил ли ее кто-нибудь сильнее того странного человека фантастической ночью в душном вагоне, во время которой они даже не сказали друг другу ни слова, он не дотронулся до нее, хотя голова шла кругом, и он чувствовал, что умещается в ней целиком, точно попадая в ласковый размер, а она впоследствии призналась ему, что с трудом сдерживала себя, чтобы не стащить футболку через голову, чтобы он посмотрел, какая у нее грудь. У нее была маленькая прелестная грудка, мальчишеская грация, и она могла говорить ему все про себя, даже то, что часто начиная с подросткового возраста ласкала себя то сама, то прибегая к помощи подружки.
Как женщина она имела именно те недостатки, что нужны для любви во время войны или землетрясения, ибо была чутким и точным эхом, а то, что любила перемежать простые ласки сложными, придавало ей только особый стереоскопический шарм. Если прибегать к известной классификации, она была «губкой», созданной для того, чтобы только впитывать и отдавать, лишь когда потребуется. Однако нам, пожалуй, более бы пригодился «фонтан», умение формулировать, ставить в тупик и вести диалог, дабы не заставлять героя тянуть лебединую песню бесконечного монолога.
Надо ли описывать, как сходятся мужчина и женщина, как преодолевают они барьер отчуждения, как сближаются, испытывая взаимное волнение; как мужчина, решившись — а, была не была, — якобы ненароком, дополняя жестом сказанное, кладет руку на колено или плечо, чего женщина, внутренне трепеща, на самом деле давно ждет. И как все происходит дальше, обрастая важными и неважными подробностями вроде рассказа о детстве и руки с трауром под ногтями, и…
«Понимаете, прости, я опять на «вы», не привыкла еще. Не помню, кто рассказывал что-то похожее про одну даму, сестру то ли Фалька, то ли Малевича, в молодости писаную красавицу, от которой все сходили с ума за границей. Бессчетное число романов и интрижек, пока она не решила возвратиться в Россию, году, наверное, в тридцать девятом. Сделала последнюю остановку в Вене, где в нее безумно влюбился фон Паппен, президент Австрии; сумасшедшая неделя страсти, он делал предложение, умолял остаться, признавался в любви, она не соглашалась, ибо ей осточертели романы и любови, не приносящие удовлетворения. Хотелось трезвой, спокойной, рабочей жизни — конечно, была патриотка, не понимая ничего из того, что происходило на родине.
Вернулась в Москву и, переходя вокзальную площадь, ошеломленная увиденным, восторженная, попала под трамвай, отрезавший ей правую ногу. Всю жизнь потом почти не вставала с постели, читала, писала, уверяя всех, что, только потеряв ногу, стала по-настоящему счастлива, ибо освободилась от беса. Хотя даже к одноногой к ней сватались, дом был полон разномастной богемы, сумевшей оценить ее пронзительный и точный ум; а умерла она совсем удивительно.
Однажды, уже в возрасте пиковой дамы, оставшись одна в квартире, услышала, как открыли дверь и вошли грабители; приказали ей лежать: «Молчи, старая, а то прихлопнем!» — почти не обращая на нее внимания, стали искать и находить драгоценности, подаренные в той, другой жизни многочисленными поклонниками, снимать со стен бесценные картины Фалька, Филонова, Малевича. Она испугалась за свою жизнь и умерла от разрыва сердца. Такой остроумный ход судьбы, кошмар и одновременно освобождение, но я это все к тому, что ты мне рассказал: попытка уйти от своей судьбы неосуществима».
Хотя в принципе разговор мог быть и другим: «Скажи мне вот что: скольких женщин ты любил в своей жизни?» — «Ни одной». — «И меня нет?» — «Тебя — да». — «А сколько еще?» — «Ни одной». — «А скольких — как это говорят — скольких ты знал?» — «Ни одной». — «Ты говоришь неправду». — «Да». — «Так и надо, ты мне все время говори неправду. Я так и хочу. Они были хорошенькие?» — «Я ни одной не знал». — «Правильно. Они были привлекательные?» — «Понятия не имею». — «Ты только мой. Это верно, и больше ты никогда ничей не был. Но мне все равно, если даже и не так. Я их не боюсь. Только ты мне не рассказывай про них. А когда женщина говорит мужчине про то, сколько это стоит?» — «Не знаю». — «А что такое «потеря тотипотентности» знаешь?» — «Нет, а что это?» — «Это так, прости. На меня иногда находит, я ведь два курса на биологическом училась. О клонировании слышал?» — «Нет». — «Просто иногда кажется, что все повторяется и будет повторяться».
А за час перед этим: «Не надо, — сказала она. — Мама услышит». — «Иди ко мне». — «Нет, вам нужно думать о другом. Боже мой, что же делать?» — «Я люблю тебя. Перестань. Я не хочу ни о чем думать. Ну, иди же». — «Слышите, как сердце бьется?» — «Что мне сердце? Я хочу тебя. Я с ума схожу». — «Вы меня правда любите?» — «Перестань говорить об этом. Иди ко мне. Ты слышишь? Иди сюда». — «Ну хорошо, но только на минутку». — «Хорошо, — сказал он. — Закрой дверь». — «Нельзя. Сейчас мне нельзя». — «Иди, не говори ничего. Иди ко мне».
Он заснул так, будто не лежал в постели с полузнакомой женщиной, будто не было за стеной ее матери, еще дальше — его жены, еще дальше — глухой, абсолютно непробиваемой неизвестности завтрашнего дня. Будто из одной эпохи провалился в другую, из одной жизни — в следующую, где еще можно все начать сначала. Ночью он несколько раз вставал, чтобы еще и еще раз посмотреть в зеркало на свое незнакомое бритое лицо и подстриженную почти «под бокс» голову. За семнадцать лет, пока он носил бороду и шевелюру, физиономия изменилась до неузнаваемости. В таком виде его не узнала бы и родная мать.
Полупустынный город напоминал дурной, надоевший, часто повторяющийся сон: сиреневые сумерки, голые, как бритая щека, улицы, охрипше-усталое, с нотками недовольства, урчание мотора. Притормозил на одном углу, постоял, покопался в «бардачке», огляделся, медленно тронулся; остановился на углу Морской и Сенатской площади — слежки, кажется, не было. Припарковался у самого поребрика, между минибусом с дипломатическими номерами и обгоревшим, беззащитно обнаженным остовом огромной посудины, очертаниями скелета напоминавшей то ли «роллс-ройс», то ли «кадиллак» с откидным верхом, и дальше побрел пешком. Стараясь не выходить на освещенные перекрестки, прошмыгнул двумя проходными дворами и высунулся из подворотни ровно настолько, чтобы убедиться — свет в нужном окне (еще раз, второй подъезд, эркер, сломанный сустав водосточной трубы, зависающей над головой, да), свет в нужном окне горел, значит, еще не спят. Возможность ловушки была не исключена. Будь что будет. Слишком устал. Вот чем все кончается — усталостью, помноженной на равнодушие. Поднялся на третий этаж, прислушался — за дверью галдели, кажется, знакомые голоса. И нажал на звонок…
Через полчаса с влажными после душа волосами он сидел в углу с сигарой и стаканом спиртного, вполуха прислушиваясь к оживленному разговору.
— Ты предлагаешь мне лечь под коммунистов, как будто не было их реставрации, когда они тут же, только вернулись, стали тыкать всех мордой в говно? По какому праву? Потому что сменили название, потому что демократы оказались такими же голодными, гребущими под себя, как все те, кто пробует власть на язык? Но сколько, черт, можно, сколько раз можно верить и прощать?
— Семижды семь, батюшка, семижды семь, дорогой.
— Да поди ты знаешь куда со своим прощением. Мне остоюбилеили те, остоюбилеили эти. Мы каждый раз верим, что будет иначе, а все становится таким же. Вместо одной фразеологии — другая, а жизни как не было, так и нет.
— Хорошо, ожидай, когда за тобой придут. Или ты думаешь, что тебе спустят то, что не спускали другим? Вчера взяли всех, кто был у Эмилии. А ты все рассуждаешь, размазываешь сопли — можно ли стрелять в бывших друзей и их солдатиков? Если мы не будем стрелять сегодня, завтра мы будем там же, где и все остальные, если только, как Ардашев, не останемся…
— Про Ардашева лучше молчи в тряпочку. Мудак, начавший палить просто так, для понта, из-за него сколько невинных людей погибло. Притащить молокососов с пушками на площадь только потому, что крутой: бицепс-трицепс…