— Уважаемый, давайте подведем итог. Собираетесь ли вы когда-нибудь хоть сколько-нибудь из этого заплатить?
— Разумеется. Ведь я тоже получил обещания. Можно округлить и зачесть. Кроме того, вот, я даю вам свое честное слово! — ответил я совершенно серьезно.
— Слово?! Честное слово?! — продавец брезгливо скривился. — Прошу вас, хотя бы соблюдайте приличия, не делайте из меня дурака!
Моего факультетского знакомого я видел все чаще, теперь, правда, по телевизору или на первых страницах газет и еженедельников. В основном это были подробнейшие отчеты о бессмысленных заседаниях, хроники безуспешных попыток политических переговоров, неожиданные известия об открытии новых направлений развития, сообщения о подписании нечленораздельных договоров об учреждении чего-то, официальные заявления по случаю праздников, комментарии в связи с презентациями новых томов мемуаров... Несмотря на то что программы, декорации и главные действующие лица время от времени менялись, он присутствовал постоянно, всегда в должной степени слегка изогнувшись, склонившись в сторону какой-нибудь важной персоны, услужливо разговорчивый, в чем-то заверяющий. Несомненно, дела его шли хорошо. А судя по ежедневным появлениям на публике — даже более чем хорошо. Я был уверен, что он приблизился к самому высокому уровню совершенства в своем обычно-необычном ремесле.
В общем, я решил увидеть его наяву. Осенний дождь монотонно, месяцами, может даже годами, проникал во все поры земли, в пейзажи за окнами, в души прохожих, в любую хоть сколько-нибудь безоблачную мысль. Дождевая вода потом стекала неизвестно куда, оставляя после себя осадок тоски. Под подозрительными взглядами охранников и под непрестанно падавшими каплями я провел добрых четыре часа напротив хромированно-стеклянного здания отеля, где происходил прием, на котором, вероятно, был и он. Я не ошибся, он вышел среди первых, бок о бок с одним известным деятелем. Увидев меня, тут же что-то шепнул своему работодателю, прошел через кольцо оцепления, состоявшее из людей в темных очках с раскрытыми зонтами, взял меня под руку и увлек в сторону:
— Как хорошо, что ты здесь оказался. Послушай, я тебе в прошлый раз не сказал. Мои не знают, чем точно я занимаюсь. Когда ты увидишь мою жену...
Я счел это излишней предосторожностью. С его супругой я знаком не был. Правда, как-то раз, еще до всего этого, мы с ним встретились на остановке, и он, в ожидании автобуса, показал мне семейное фото. Если я хорошо помню, на снимке, подрезанном таким образом, чтобы поместиться в бумажник, было запечатлено милое лица с огромными испуганными глазами...
— Разумеется, не волнуйся, — успокоил я его. — Вижу, твои дела идут неплохо.
Он внимательно смотрел на мои губы, словно по их выражению пытался понять, что я хотел сказать на самом деле. Потом безвольно усмехнулся:
— Мне нелегко. Исчезает уважение...
— Слишком много работаешь? — спросил я. — А ты, дорогой мой, отдохни немного, возьми отпуск...
— Нет! Не в этом дело! У меня исчезает уважение к самому себе! — всхлипнул он, потом весь напрягся, словно ожидая жизненно важного для себя ответа.
Я слишком долго искал что сказать. Тот самый известный деятель, участник приема, сделал нетерпеливый жест рукой. Мой факультетский товарищ повернулся и торопливо направился к нему. Нас разделяло кольцо оцепления под зонтами и расстояние в тридцать метров, но мне показалось, что перед тем как сесть в черный лимузин, он еще раз посмотрел на меня с отчаянием, словно надеясь, что я хоть что-нибудь скажу.
Зима, самое начало
Не прошло и двух недель, как я увидел на стволе дерева, того самого, засохшего, в конце улицы, пришпиленный некролог, украшенный стилизованной веточкой. Капли косого дождя капали на его нечетко напечатанное лицо и стекали вниз, по тесно сбитым словам, по обычным в таких случаях фразам и строкам, смывая черноту к нижней кромке бумаги, оповещавшей о смерти. Кора дерева была испещрена маленькими ржавыми кружочками шрамов от сотен предыдущих уколов.
В часовню я вошел за миг до назначенного часа. Вокруг закрытого гроба сбились ближайшие родственники. Пахло влажной верхней одеждой. Цветы в запотевшем целлофане были неразличимы. Тяжело дышали свечи. Двое тощих кладбищенских рабочих, явно спешащих, уже прикатили тележку и многозначительно стояли скрестив руки, всем своим видом давая понять, что пора бы двигаться. Когда я пробормотал слова соучастия, жена покойника крепче прижала к себе осиротевших сына и дочь. Да, у нее были крупные глаза. Как на той фотографии — крупные, испуганные глаза. Ее шепот рассыпался крошками прямо на губах:
— Вы... пришли...
Я молчал.
— Спасибо...
Я втянул голову в плечи.
— Он с такой гордостью рассказывал мне о вас...
Я опустил взгляд.
— Ах, как было бы хорошо познакомиться с вами при других обстоятельствах...
Несколько комочков грязи прилипло к носкам моих ботинок и обшлагам брюк.
— А те, с кем он работал, их нет, вообще никто не пришел, даже не позвонил...
Я не отрывал взгляда от пола часовни. Каменные плиты были закапаны слезами воска.
— Нет, мы сами со всем справились, мне от них ничего не было нужно, просто я хотела попросить, нельзя же, чтобы без прощальной речи над гробом, без единого слова...
Двое кладбищенских рабочих выразительно покашляли. Один из них даже проворчал:
— Пора уже, время идет...
От часовни, между могилами, тянулось множество тропинок. Священника не было. Не было и музыкантов. Небольшая процессия следовала за скрипом тележки. У меня за спиной сухощавая старушка пересказывала другой:
— Какое несчастье... Он был таким любезным и таким скромным человеком. Знаете, мы их ближайшие соседи, квартиры рядом, нас разделяет только стена. И тут, в то утро, я просто не могла поверить собственным ушам, когда услышала, как он кому-то кричит, нечеловеческим голосом: «Дерьмо! Дерьмо собачье!» И выстрел. Кровь, рассказал мне потом племянник госпожи Токалич, он первый зашел, так вот, кровь просто все зеркало залила у них в спальне...
Я ускорил шаг. Дождь постепенно переходил в снег. Неестественно крупные снежинки утешением холодили щеки и лбы. Внизу, под колесами кладбищенской тележки и ногами идущих, соприкасаясь с раскисшей землей, белизна снега тут же исчезала.
Совпадение
— Какое совпадение! У моей двоюродной бабушки дома есть штора, сделанная в Чикаго. Я в детстве часто рассматривал нашитый на нее ярлык...
Прошлой осенью, на литературном вечере, посвященном сербской диаспоре, публика буквально засыпала вопросами одного хорошо осведомленного автора; в частности спрашивали и о том, какой была судьба сотен офицеров Королевской армии. Тех самых офицеров, которые во время Второй мировой войны выжили в немецких лагерях и, не признавая новую власть у себя на родине, предпочли временное пребывание на западе, превратившееся в пожизненное.
— Незавидной, — с готовностью ответил писатель. — Может быть, самой незавидной из всей сербской эмиграции. Немногим из них удалось вернуться на военную службу. Да и то на такую, которая не соответствовала их образованию и чину. Большая их часть, недостаточно владея языками, не имея гражданских профессий, была вынуждена перебиваться изо дня в день как придется. Например, один наш полковник остаток своей жизни провел на фабрике, специализировавшейся на пошиве штор, где работали в основном женщины. Ему приходилось тяжелым трудом зарабатывать буквально гроши, чтобы иметь возможность покупать лекарства от тех болезней, что он нажил в лагере, и платить за нищенскую каморку, которую он снимал в полуподвале на окраине огромного города.
Возможно, автор книги о сербской диаспоре рассказывал об этом несчастном офицере и еще что-нибудь, но я его не слышал, потому что сидевший рядом знакомый наклонился ко мне и повторил:
— Какое совпадение! У моей двоюродной бабушки дома есть штора, сделанная в Чикаго. Я в детстве часто рассматривал нашитый на нее ярлык: «Original curtains from Chicago. Made in USA».
Я тут же почувствовал страстное желание как можно скорее увидеть этот обычный предмет интерьера. Знакомый поначалу отказывался, оправдываясь капризным характером двоюродной бабушки:
— Как и все одинокие люди, она иногда бывает весьма неприятной...
Он ссылался на позднее время:
— Но сейчас девятый час, она, должно быть, уже легла...
Он не был уверен, пользуется ли она этой шторой до сих пор:
— Уверяю тебя, там совершенно не на что смотреть, это простая полупрозрачная штора, слегка присборенный кусок ткани, если я не ошибаюсь, льняной, светло-пепельного цвета...
В конце концов он поддался на мои уговоры. Пока мы добирались до его престарелой родственницы, я воображал себе бывшего полковника Королевской армии, как он десятилетиями ходил на эту фабрику в Чикаго, как трудился в шумном цехе, может быть там, где шторы выкраивают, подрубают, или там, где на них закладывают складки, а может быть, даже и там, где на них нашивают товарный знак американской фирмы. Я воображал, как он проводил обеденный перерыв, молча, окруженный сотнями швей, безразличный к их бесконечным разговорам или подшучиваниям. Воображал, как он возвращался в свой нищенский полуподвал, стараясь, несмотря на лагерные болезни, сохранить полную достоинства офицерскую осанку, и как потом проводил одинокие вечера, один, совершенно один, в компании со своей несчастной судьбой.