– Пожалуйста, не надо, встаньте с земли, – взмолился Захар, – не верьте ему! Вы еще не совсем готовы к этому! Потом я помогу вам.
Встаньте, пожалуйста! Подумаешь, алоэ! Человека не спасет никакой алоэ, если он плохо ест. Я нашел много съедобного. Мне подсказали.
Среди нас есть настоящие специалисты. А то, что вы ищете сейчас, оно
– будущее. Возможно, мы заболеем скоро, возможно, не заболеем вообще, а вдруг – неизвестной болезнью, откуда вы знаете, как ее лечить, а вдруг будем здоровы всегда? Что мы знаем об этом месте?
Встаньте, встаньте с земли, не ползайте, вы же взрослые люди!
Но они не вняли его увещеваниям, даже Долейжек молчал, прислонившись спиной к дереву. Они спали.
Захар боялся всего, что не укладывалось в голове. Ему было легче признать, что он ничего не понимает, чем не понимать ничего на самом деле.
Когда сухогрузы и баржи не сумели приблизиться к берегу и толпа пошла прямо по воде, забыв закатать штаны и подхватить юбки, а вздувшиеся узлы с вещами тянули за собой, ему стало дурно. Он метался между берегом и судном, принимая у матросов чемоданы, и, держа над головой, переносил и сваливал прямо на песок к ужасу новоприбывших, которые начинали просить, чтобы к их чемоданам относились бережней.
Некоторые даже подбегали к нему, выхватывая чемодан и осыпая Захара проклятьями. Он не обвинял их. В их обстоятельствах первой уходит воля, человек теряет самообладание, потом – разумение, человек не ведает, что творит. Захар только понял, что будет нелегко.
Мало кто из них огляделся, чтобы понять, где находится. Все они бросились к пожиткам и стали щупать: целы ли?
Как будто можно было что-то понять.
А потом, когда они долго шли по дороге молча, все так же, не отрывая глаз от своих вещей, он понял, что и на то место, где им предстояло жить, они тоже не взглянут, им все равно.
И пока не ударятся лбами о притолоки – не поймут, что комнаты темные и низкие, совсем не такие, что они оставили в Европе, но, возможно, те самые, в каких многие из них когда-то родились. Ударившись, они сокрушенно потирали лоб, как бы приходя в себя, но тут же снова впадали в прострацию.
Они вели себя, как люди, отягощенные жизнью да которых еще в самую последнюю минуту перед отплытием ошарашили каким-то тягостным известием. Им никак не удавалось очнуться.
Еще долго после того, как он помог им занести вещи, они сидели над ними, что-то бормоча. Может быть, они молились? Но это были самые разные люди, многие вообще свободные люди, до заносчивости эмансипированные. Были среди них высокие, красивые, в длинных пальто, прямо как князья, и обязательно седые.
Молились только хасиды,^39 ^ но они молились всегда, они шли по дороге, уткнув носы в книгу, пока он помогал грузить на подводы их скарб, и ни разу не подняли от книги глаз, даже тогда, когда блеснул на холме храм в последних отблесках солнца.
«Каким местом они делают детей?», – подумал Захар, с жалостью глядя на малышей в ермолках, во всей своей угрюмости и отрешенности – точь- в-точь копии родителей. Детей тоже предстояло развеселить.
И куда девается веселье, пока они вырастают? Неужели все отбирает
Учение?
И только представил, какие шутки предложит детям, услышал впереди себя хохот хасида, что он мог вычитать смешного в своей древней книге, не кощунственно ли так смеяться над ней.
Захару и невдомек было, что можно смеяться от восторга перед силой прозрения, заключенной в правильно расставленных словах.
– Дедушка, а вы не знаете, крокодилы здесь есть? – спросил маленький мальчик.
– Я не видел, – сказал Захар.
– Вот видишь, – обратился мальчик к идущей рядом женщине, – а ты говорила, если я буду плохо себя вести, меня съедят крокодилы.
Дети заинтересованно прислушивались, лица их просветлели после ответа Захара, и тогда Захар понял, что у них отлегло от сердца, когда они узнали, что на острове нет крокодилов.
Многие из светских людей несли под мышкой не книгу, а шахматную доску, одно из тех изобретений человечества, что помогают, не сходя с места, ощутить себя мудрецами. Иногда они прижимали доску к груди, то поглаживая, то барабаня кончиками пальцев по ее поверхности, но редко, очень редко после приезда видел Захар, чтобы они играли между собой. Два человека садились друг против друга, расставляли фигуры и так сидели долго, без движения, упорно глядя на доску. В этот момент, казалось, с ними можно делать что угодно, и малыши пытались
– взбирались на колени, целовали. Но стоило им только прикоснуться к фигурам, как один из неиграющих резким движением срывался с места и выбрасывал малыша за дверь. Потом возвращался, и молчание возобновлялось.
«Ну если это их успокаивает… – думал Захар, сокрушенно глядя на обиженного ребенка. – Сейчас мы что-нибудь придумаем».
И корчил мальчишке рожу. Тот смотрел на Захара недоуменно, а потом спрашивал:
– Что с тобой, дядя?
Так они жили. Через месяц Захар стал замечать, что некоторые уже стали поглядывать в окно, вероятно, по привычке припоминая, что так дома они проверяли по утрам, какая погода. Затем потихоньку стали выходить на крыльцо, недоверчиво вдыхая воздух. Потом один из них, как выяснилось позже, старик-стекольщик по фамилии Эпельфельд,^40 беспомощным движением подозвал Захара и спросил:
– Молодой человек, – спросил он, – вы можете сказать, где мы находимся?
Захар ответил.
– А это далеко от Майкопа?
Из чего Захар сделал вывод, что старик откуда-то из тех мест.
Затем они осмелели настолько, что сделали несколько шагов по направлению к лесу. Некоторые даже вошли в него, чтобы тут же выскочить с громкими воплями. Им мешал какой-то общий страх, что-то произошло недавно и не давало жить спокойно.
Особенно волновались, когда убегали дети, а дети скоро стали убегать, с первого дня. Если память о чем-то ужасном и мешала им поначалу, то через несколько дней она улетучилась и осталась одна лишь свобода – бесшабашная, островная, на краю океана.
От детей и удалось узнать Захару кое-что, правда, без подробностей, но какая-то география все же выстроилась. Они сыпали названиями мест, в которых жили раньше, и это были самые разные места. Столицы, уездные пункты, районные узлы, просто полустанки и даже глухомань, из которой непонятно было, как и кто их выковырял.
Вероятно, они давно знали друг друга и были нетребовательны к языку.
Он выработался у них какой-то емкий и легко запоминающийся, даже
Захаром, к языкам не способным. В их речи от прежнего богатства и многообразия остались только самые главные слова, они же понятия, а что нужно еще?
Это был не воровской жаргон, кичащийся своей глухой образностью, не язык привилегированных, ставший условным сразу, как родился, не иврит и даже не идиш. Это был язык, из которого становилось понятным, что суп – это баланда, хлеб – это пайка, что брюква – это содержание всего, что люди считают едой.
Остров тоже не обещал многообразия, и Захар после некоторой паники смирился с тем, что детям совсем немного нужно для счастья. Хорошо еще, чтобы они к двадцати годам не помрачнели, как их родители, озабоченные беспричинно и навеки. Евреи всегда недовольны жизнью, при чем тут дети?
– За что я не люблю евреев, так это… – вырвалось однажды у Захара, но он тут же осекся, увидев недоуменные взгляды, обращенные на него.
В них даже боли не было, одно недоумение.
– Вы наш? – спросил раввин Оттоленги из Венеции.^41 – Вы приехали с нами?
– Да, – ответил Захар, хотя он попал на остров гораздо позже и совсем другим маршрутом.
– Как же вы тогда так можете говорить, если вы наш?
– Простите, простите, – заторопился Захар, но в голове крепко засело
«за что я не люблю евреев, так это…»
Евреев можно не любить за то, за что их не любит весь мир, за то, что они евреи.
Вот и всё. Остальные причины исключительно индивидуальны.
Разбирательства между своими. Конечно, удовольствие жить всем вместе маленькое, слишком хорошо понимаем друг драга, но зато пусть только попробует обидеть кто чужой…
Когда все пришли, наконец, в себя, раввины собрались в саду и выбрали главного раввина. По непонятным для Захара причинам им стал раввин Шапиро^42 из Хмельника, маленького украинского городка. Он был скорее похож на коновода или комиссара, чем на святого.
Громогласный рыжий человек в высоких сапогах, часто самой отборной руганью призывающий к порядку.
Все посмеивались, но с аргументами соглашались.
– А попробуй с нами иначе, – говорили они.
Он был похож на человека, вырвавшегося из ада, больше чем на раввина, но никого не впутывал в свое прошлое, наружу вырывались только грубые обличительные слова, но когда он улыбался, а он иногда улыбался, ему прощали все. Люди расцветали, увидев его улыбку. О счастливце или счастливице, ее вызвавших говорили: «Это человек, который первым видел улыбку нашего раввина».