Вот тогда-то появился мой единственный друг, старичок — прислужник оракула. Он вбежал, громко стуча своими сандалиями, и, с трудом переводя дух, выговорил, что я должна спасаться в храме, должна в нем укрыться, ибо стены его священны и там никто не посмеет меня тронуть, там я буду под охраною самого бога. Старая карга пришла в бешенство от его непрошеного вмешательства, от одной мысли о том, что святилище будет служить такому делу, что богу придется взять под свою защиту такую распутную женщину, как я, ту, что его обманула. И, пожалуй, неудивительно, что она так из-за этого негодовала, она ведь пеклась о славе оракула, которая всегда была дорога ее сердцу, пеклась о храме — своем сокровище, которое она полагала себя призванной оберегать, хотя нога ее почти никогда не ступала туда. Можно ли было допустить, чтобы святилище послужило для такой цели и, чего доброго, избавило меня от заслуженного наказания! Прежде никогда нельзя было увидеть злобы на ее лице, на этом сером, мертвом лице, на которое я смотрела в последний раз, но теперь она больше не в силах была таиться.
Между тем старичок-прислужник, ничего не замечая, тянул меня за собою, чтобы попытаться спасти мою жизнь. Старухин дом стоял возле самого храма, так что была надежда, что мы успеем туда перебежать до того, как в толпе заметят мое бегство. Народ сгрудился перед самым домом, но сбоку была дверь, о которой едва ли кто знал. Мы выскользнули через нее так стремительно, что никто нас не увидел. Но когда мы затем побежали вверх по храмовой лестнице и дальше, ко входу в храм, нас, конечно, увидели, и бешеный крик поднялся у нас за спиною. Толпа ринулась за нами вдогонку и в мгновение ока заполнила всю лестницу. Мы тем временем успели миновать колоннаду и вступить в самый храм, и я как сейчас помню: несмотря на опасность и волнение, первое, о чем подумал тогда мой друг, было сбросить с себя сандалии и посмотреть, чтобы я, которая, конечно, обо всем забыла, тоже непременно это сделала. Как это было похоже на него, моего и богова доброго друга — прежде всего подумать о том, что мы вступаем в священные стены храма. Ведь потому-то мы и были здесь в безопасности. Если только нам и вправду больше не грозила опасность. В толпе что-то незаметно было почтения к священным стенам — она с криками вторглась внутрь, и я насилу успела скрыться в глубине храма. Точно безумные вопили они, что избавят бога от этой сквернавки, от этой блудливой жрицы, опозорившей его и весь их город.
Но тут кроткий и добродушный старичок-прислужник разом преобразился так, что я глазам своим не поверила. Твердым и решительным голосом, какого я у него никогда раньше не слышала, он громко возгласил, что здесь — богово святилище и тот, кто посмеет вторгнуться в него, чтобы совершить насилие, примет смерть от карающей руки самого бога. Всякого, кто укрылся в храме, бог берет под свою могущественную защиту.
— Или вы не знаете этого? — рявкнул он вдруг в совершенной ярости.
И все это скопище черни с омерзительными багровыми лицами отхлынуло назад, устрашенное его словами, истинность которых ни у кого не вызывала ни малейшего сомнения, ведь это и без него всем было хорошо известно. Они попятились обратно к колоннаде, но ему показалось, что кое-кто мешкает отходить, и тогда он в сердцах схватил свою метлу, которую всегда оставлял у входа, и вымел их ею, точно сор, который ему и положено было выметать, — ему, кто приставлен богом содержать в чистоте святилище.
Выдворив таким манером их всех, он остался в колоннаде, чтобы сдерживать их и преградить путь тому, кто вздумает вновь попытаться проникнуть внутрь. Должно быть, это ему удалось, в храме никто не показывался, толпа даже заметно поутихла, я слышала лишь непрерывный гул и время от времени одиночные выкрики.
Я была одна в святилище. Одна под охраною бога. Он не отказал мне в этом, он еще не совсем забыл, что я ему принадлежала. Он раскрыл мне свои объятия. Раскрыл мне свои светлые объятия, принял меня в своем храме, озаренном светом дня. В храме своего великолепия, где мне не довелось ему служить. Наконец-то он принял меня здесь.
До чего же удивительно. В эту тяжкую минуту, когда за стенами святилища меня ожидала толпа, чтобы расправиться со мною, быть может, лишить меня жизни, в эту минуту я исполнилась вдруг торжественной тишиною — он исполнил меня наконец всею своей тишиною, о которой я столько раз просила его, но которой он никогда мне прежде не давал. Наконец-то почувствовала я тот мир и покой, о которых я так его молила, наконец-то он дал мне покойно отдохнуть у себя в объятиях. Я понимала, что это всего лишь на миг, не долее, ведь участь моя была решена. И все же я была бесконечно счастлива.
Я оглядывала все вокруг с тем же благоговением, с тою же радостью, что и в тот день, когда я пришла сюда с матерью и увидела его обитель в самый первый раз, когда я думала, что здесь я буду ему служить. Этому не суждено было сбыться. Но теперь он принял меня здесь, в своем истинном святилище, и здесь дал мне приют и покой, — теперь, в минуту смертельной опасности. И я чувствовала его близость, чувствовала, быть может, сильней, чем когда-либо прежде, но теперь он был для меня не жар, не пламень, но свет. Я чувствовала, как его свет струится по моему лицу, и слезы жгли мне глаза, которые я закрыла от счастья.
Этот жестокий, неисповедимый бог — теперь он щедро изливал на меня весь свой свет и весь свой мир. Теперь, когда все было кончено, когда я должна была навеки покинуть его храм. Теперь он на миг одарил меня своим покоем. Всего лишь на миг, между тем как хриплые голоса там, за стенами, звали, требовали меня, прорываясь сквозь тишину его храма, сквозь мир, которым он наконец-то меня одарил.
Я никогда не забуду те минуты. Никогда не перестану испытывать благодарность за то, что мне дано было их пережить. Но и никогда не пойму, как он может быть таким. Для чего так должно быть.
Не это ли помогло мне, собравшись с духом, собрав все свои силы, покинуть храм, хотя толпа по-прежнему стояла возле него, карауля меня, и только и ждала, чтобы я вышла из своего убежища. Не знаю, что меня заставило так поступить, — быть может, то было внушение бога, быть может, наоборот, затаенное непокорство, бунт против него, стремление утвердить себя, вызов этому загадочному бессердечному богу. Или просто-напросто гордость, презрение к смерти, презрение к ополчившемуся на меня сброду. Как бы там ни было, я решилась покинуть безопасное пристанище и выйти навстречу своей судьбе, навстречу жизни или смерти. Да и невозможно ведь было оставаться в храме бесконечно, рано или поздно мне все равно пришлось бы уйти.
Когда старичок — прислужник оракула увидел, что я надеваю сандалии, он понял мои намерения и перепугался. Шепотом он стал уговаривать меня отказаться от такого безумства. Но я уже приняла решение и не изменила его, несмотря на его мольбы.
К всеобщему изумлению, я вышла в колоннаду, а затем на лестницу. Они были так поражены, что не могли опомниться и даже не накинулись на меня с бранью, они лишь глазели на меня и молча расступались. Похоже было, что теперь, когда я наконец вышла к ним, когда они увидели меня перед собою, я внушала им страх, как внушала я им страх все время, пока была пифией, причем более, чем другие жрицы оракула, — ведь я была особо любезная богу избранница, как никто исполненная его духа, одержимая им. И они, верно, думали, что, хотя теперь он проклял меня, божественная сила по-прежнему должна во мне жить, пусть даже как грозное проклятие. Это пугало их, держало на расстоянии, никто не отваживался приблизиться ко мне. Напугал их, я думаю, и сам по себе мой поступок, то, что я осмелилась выйти из храма, появиться среди них, и сделала это без всякого принуждения. Это было непонятно, человек так не поступает, в этом было что-то не от человека.
Они готовы были меня растерзать, только об этом и помышляли, но, хотя глаза их горели ненавистью, они с осторожностью держались на достаточном от меня расстоянии.
И пока я спускалась по лестнице и пересекала храмовую площадь, чтобы выйти на священную дорогу, они передо мною расступались — я шла между двумя рядами взбешенных, вооруженных кольями и каменьями людей, которые не осмеливались меня тронуть. Но те, что стояли дальше, мало-помалу зашумели, заорали, и вскоре на меня со всех сторон посыпался град оскорблений, самые грубые слова, какими только можно обозвать женщину, и даже злые насмешки над моим мало подходящим для беременности возрастом. Они ни перед чем не останавливались в своем добродетельном негодовании, в своей праведной ненависти ко мне, осрамившей их город, храм, бога — все то, чем они жили, навлекшей неслыханный позор на Дельфы и оракул, что могло уменьшить поток прибывающих пилигримов, а вместе и их доходы. Лица их густо налились кровью от неестественного возбуждения, и мне было отвратительно узнавать многих из них, ведь все они были здешние, чужих в эту пору года в Дельфах не бывало. Мужчины и женщины теснились вперемешку в этой толпе отребья всех званий, из всех сословий, и притом женщин было много, хотя, казалось бы, кому как не им, моим же сестрам, понять меня и простить содеянное мною ради любви. Ведь в чем было мое преступление, как не в том, что и на их языке зовется любовью!