Я не могла сомкнуть глаз. Мне никак не удавалось осознать то, что я услышала. Я говорила себе: может, это сон? Может быть, это кошмар? Неужели, правда, они хотят это сделать? А может быть, просто хотят меня испугать? А если они это сделают, то когда? И как? Отрежут мне голову?
А может быть, они дадут родить мне ребенка, а убьют меня потом? Сохранят ли они его, если это будет мальчик? Удушит ли мать ребенка, если родится девочка?
А если они убьют меня до этого?
На следующий день я вела себя так, будто ничего не знала. Я была настороже, но все же до конца не верила в их намерения. А потом я снова начала дрожать и уже поверила. Единственный вопрос меня мучил: когда и где? Это не могло случиться так сразу… к тому же и Хуссейн ушел. И потом я не могла вообразить, что Хуссейн хочет меня убить!
Мать сказала мне в тот день тем же тоном, что и обычно: «Сегодня займешься стиркой, мы с отцом уезжаем в город».
Я знала, что произойдет. Они уходили из дому, как и говорил Хуссейн.
Когда недавно я вспоминала об исчезновении моей сестры Ханан, я обратила внимание, что и тогда было то же самое. Родители ушли, девочки остались одни с братом. Единственная разница в том, что касалось меня, была в том, что Хуссейна еще не было. Я осмотрела двор: он был большим, частью замощен плиткой, остальное покрыто песком. Вокруг двора была стена, наверху высокая решетка с острыми пиками. А в углу металлические серые ворота, гладкие со стороны двора, без замочной скважины и ключа, и только снаружи единственная ручка.
Моя сестра Кайнат никогда не стирала вместе со мной, у нас не было необходимости быть вдвоем.
Я не знаю, какую работу поручили ей, не знаю, где она была с малышками. Она со мной больше не разговаривала. С тех пор, как я пыталась убежать к тете, она спала рядом со мной, повернувшись ко мне спиной.
Мать ждала, пока я соберу белье в стирку. Набралось много, потому что обычно мы стирали раз в неделю. Если я начну стирать часа в два‑три пополудни, то едва закончу к шести вечера.
Сначала я пошла за водой к колодцу в глубине сада. У меня были дрова на растопку, я поставила большой таз и налила воды наполовину. Я села рядом на камне и стала ждать, пока она нагреется.
Мои родители вышли через дверь в доме, которую они закрыли за собой на ключ. Я была с другой стороны в этом дворе. Я постоянно шевелила угли. Огонь не должен ослабевать: надо, чтобы вода была очень горячей, чтобы замочить в ней белье. Я буду намыливать грязные пятна мылом из оливкового масла, а потом вернусь к колодцу за водой для полоскания.
Эта работа долгая и утомительная, и я занималась ею многие годы, но в тот момент она была для меня особенно тяжкой.
Я сидела босиком на своем камне, в сером полотняном платье, уставшая от вечного страха. Из‑за этого животного страха я даже не знала, какой у меня срок беременности. Во всяком случае, больше шести месяцев. Время от времени я смотрела на ворота, там, в глубине огромного двора. Они меня завораживали.
Если он придет, то должен войти через них.
И вдруг я услышала, как хлопнула дверь. Он был здесь, он приближался.
Как будто время остановилось — так отчетливо я вижу все двадцать пять лет спустя. Это были последние мгновения моего тогдашнего существования, там, в моей палестинской деревне. Они проходят передо мной как замедленная съемка в кино по телевизору. Они без конца возвращаются ко мне. Я хотела бы стереть эти образы, но не могу остановить фильм. Когда дверь хлопнула, уже было слишком поздно, чтобы его остановить, и мне надо их досмотреть, эти кадры, потому что я все пытаюсь понять то, что не поняла тогда: как он это сделал? Могла ли я избежать этого, если бы тогда поняла?
Он подошел ко мне. Хуссейн, муж моей сестры, был в рабочей одежде, старых брюках и майке. Он подошел ко мне и сказал с улыбкой: «Привет, как дела?» Он жевал травинку и всё улыбался: «Сейчас займусь тобой».
Эта улыбка… он сказал, что займется мной, чего я совсем не ожидала. Я тоже попыталась улыбнуться в знак благодарности, не смея проронить ни слова.
— Ну что, живот растет, да?
Я опустила голову, мне стыдно было на него смотреть. Я опустила голову так низко, что лбом достала до колен.
— У тебя там пятно. Что, хной нарочно испачкалась?
— Нет, я хной красила волосы, я ненарочно.
— Нет, нарочно, чтобы его скрыть.
Я рассматривала белье, которое как раз полоскала, и руки у меня дрожали.
Это был последний четкий кадр. Это белье и мои дрожащие руки. И последние слова, которые я услышала от него: «Нет, нарочно, чтобы его скрыть».
Он ничего не говорил, а я сидела, уткнув голову в колени, готовая провалиться от стыда, но, чувствуя облегчение от того, что он больше ни о чем меня не спрашивал.
Вдруг я почувствовала, как что‑то холодное льется мне на голову. И тут же на мне вспыхнул огонь. Я поняла, что это огонь, и кадры фильма замелькали с бешеной скоростью. Я вскочила и босиком бросилась в сад, я била руками по волосам, я кричала, я чувствовала, как платье вздулось у меня за спиной. Горело ли и платье тоже?
Я ощущала запах бензина и бежала, но платье мешало мне бежать быстро. Ужас инстинктивно гнал меня подальше от двора. Я бежала в сад, потому что другого выхода не было. Но потом я почти ничего не помню. Я знаю, что на мне был огонь, и я кричала. Как мне удалось выскочить? Бежал ли он следом за мной? Или ждал, пока я упаду, чтобы посмотреть, как я полыхаю?
Я взобралась на каменную ограду сада и оказалась то ли в соседнем саду, то ли на улице. Там были женщины, кажется, две, значит, это было точно на улице. Они пытались сбить с меня огонь, вероятно, своими платками.
Они дотащили меня до родника, и на меня вдруг полилась вода, а я все вопила от страха. Я слышала, как эти женщины кричали, но больше я ничего не видела. Моя голова свесилась на грудь, я чувствовала, как ледяная вода лилась на меня без конца, а я кричала от боли, потому что холодная вода жгла меня, как огонь. Я вся сжалась в комок, я чувствовала запах горелого мяса и дыма. Скорее всего, я провалилась в обморок. Я почти ничего не видела. В памяти всплывают какие‑то размытые образы, звуки, как будто я в отцовском грузовичке. Но это был не отец. Я слышала голоса женщин, которые плакали, глядя на меня: «Бедная… бедная…» Они меня утешали. Я лежала в машине. Я чувствовала, как она подпрыгивает на ухабах. Слышала собственные стоны.
А потом больше ничего, а потом опять урчание машины и голоса женщин. А я все горела, как будто огонь продолжал меня жечь. Я не могла поднять голову, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой, я была вся в огне, все еще в огне… Я все еще чувствовала отвратительный запах бензина, я не понимала, что это за машина, почему рыдали эти женщины, я не знала, куда они меня везут. Если я открывала глаза, я видела только кусочек своего платья или своей кожи. Черная копоть и зловоние. Я все еще горела, а ведь на мне не было больше огня. Но я все же горела. В моем сознании я все еще бежала, объятая пламенем.
Я умру. Это хорошо. Может быть, я уже умерла. Наконец‑то все кончено.
Я лежала на больничной койке, свернувшись калачиком под простыней. Пришла медсестра, чтобы оторвать от моего тела платье. Она со злостью отрывала куски ткани, и боль меня просто парализовала. Я почти ничего не видела, мой подбородок приклеился к груди, я не могла поднять голову. Да и рукой шевельнуть я тоже не могла. Боль была на голове, на плечах, в спине, на груди. От меня исходил ужасный запах. Эта медсестра была такая злая, что я ее испугалась, когда увидела, как она вошла. Она со мной не разговаривала. Она содрала с меня куски кожи, поставила компресс и ушла. Если бы она могла меня умертвить, я не сомневаюсь, она бы это сделала. Я была грязной девкой, если меня сожгли, а я этого заслуживала, потому что была беременна, не будучи замужем. Я хорошо знала, что она обо мне думала.
Чернота. Кома. Сколько времени прошло, ночь сейчас или день?..
Никто не хотел ко мне прикасаться, никто мною не занимался, мне не давали ни пить, ни есть, ждали, когда я умру.
И я хотела умереть, так мне было стыдно, что я все еще живу. Как же мне было больно. Это не сама я шевелилась, это опять пришла та злая женщина, которая поворачивала меня, чтобы сдирать куски. И ничего другого. Мне хотелось, чтобы кожу намазали маслом, утихомирили жжение, чтобы с меня сняли простыню и чтобы ветерок подул на меня прохладой. Пришел доктор. Я увидела ноги в брюках и белый халат. Он что‑то сказал, но я ничего не поняла. И все время эта злая женщина ходила туда‑обратно. Я могла пошевелить ногами, чтобы время от времени приподнять простыню. На спине мне было очень больно, на боку мне было очень больно. Я спала, а голова у меня по‑прежнему была приклеена к груди. Голова была опущена, словно огонь все еще бушевал на мне. Мои руки были странные, слегка разведены и обе парализованы. Кисти рук были на месте, но ничего не могли сделать. А мне так хотелось исцарапать себя, содрать всю кожу, чтобы больше не страдать.