– А главное… он это… ничего не понимает в мастерстве… в актерском мастерстве… – быстро бормотала Илона сухими губами. – Кеану Ривз тоже классный, я от него прусь, потому что он может сыграть любовь по-честному, а тот вроде такой крутой… весь в шоколаде… а я вот вообще… ну вот не верю ему… вот ни на грош… а на хер я деньги плачу, если я актеру не верю, если веры нет… ой, какие яйца у тебя твердые!
Она резко задвигалась. Вода выплеснулась через край ванны.
Облупленная дверь открылась. Вошел голый Комар. Член его торчал.
– Давайте махнемся, крутые вокеры!
– Давай. – Илона полезла из ванны.
– Ой, бля, а воды налили… – Комар посмотрел на пол. – Соседи опять припрутся…
– У вас приблизительно одинаковые. – Илона взяла Комара за член.
– Размер имеет значение? – хрипло усмехнулся он.
– Еще бы.
– Тогда пошли.
– А вмазать?
– Кончу – и вмажемся.
Они вышли. Лапин вынул из воды руку. Посмотрел на свои ногти. Они были голубые. Как плитка.
Вошла голая Вика.
– Чего, в воде прямо?
Лапин открыл глаза. Вика полезла к нему. Взяла его член, вставила себе во влагалище.
– Холодно… – разлепил губы Лапин.
– Давай эту выпустим, а новую нальем, – стала двигаться Вика.
– Давай…
Она дотянулась до пробки. Дернула за цепочку. Вода стала утекать.
– У меня парень был, тоже наркоша, он любил яйца в эту дыру засовывать, когда вода стекала, ну, это он когда еще мальчиком был.
– Как?
– Н у, мы рассказывали, кто как дрочил в детстве… я… это… ой, классный член у тебя… я… любила на угол стола сесть и ноги так вот крест-накрест… а он прямо садился в ванну на корточки, воду наливал, пробку вынимал и яйца засовывал. А сам дрочил. И думал про коммунизм.
– Зачем?
– Ну, это не про сам коммунизм, сам коммунизм на хуй ни кому не нужен… не горячо? – Она пустила горячую воду.
– Нормально.
– А там, в том коммунизме были общие жены… и он… ой, ой, ой… он… это… ой, ой, ой… это… ой, ой, ой…
– Ебал их всех? – Лапин взял Вику за грудь.
– Ой, ой, ой… – морщилась она. – Ой, я кончаю… о-о-о-о-о…
– А я чего-то это… не могу кончить никак…
– Ой… ой… – перестала двигаться она. – Сейчас Кома нас вмажет – и кончишь.
– Я сейчас хочу, – двигался Лапин.
– Хочешь – вставь мне в жопу. Кома тоже, когда кончить не может, мне в жопу вставит – и сразу потекло. Хочешь?
– Не знаю… никогда в жизни не пробовал… там же говно.
– Мудило, какое там говно! Ну, будешь или нет?
– Тогда давай я тебе подрочу.
– Ты?
– Я классно дрочу. Давай, повернись на бок… а я сзади лягу. Горячо уже.
Она закрыла кран. Вставила пробку.
Лапин повернулся на бок. Вика легла сзади. Взяла правой рукой его за член. Левую просунула между ног. Сжала его яйца:
– Во как напряглись… бедный.
Она стала мастурбировать ему член.
Лапин прикрыл глаза. И провалился в сон.
Он старик. Восьмидесятидвухлетний, худой и высохший. Он спускается по лестнице жилого многоквартирного дома, сумрачной и холодной. На лестнице валяются куски штукатурки и битого стекла. Он одет в тяжелое зимнее пальто, на ногах валенки, на руках варежки. Очень холодно. Озноб пронизывает его до костей. Слабый пар вырывается из сухих губ. Правая рука его полусогнута. На локтевом сгибе ручка медного чайника. Пустой чайник болтается у бедра. Спускаясь, он держится за деревянное перило. Каждый шаг дается с трудом. Сердце его стучит, как старый мотор – загнанно и тяжело. Ему не хватает воздуха. Он жадно втягивает его ртом. Холодный воздух обжигает горло. Голова мелко трясется, отчего все, что он видит, тоже трясется и качается. На лестничной площадке второго этажа он останавливается, приваливается спиной к серой, потрескавшейся стене. Придерживает чайник левой рукой. Стоит, тяжело дыша. Смотрит на простенок между двумя дверями. На простенке нацарапано: КУЗОВЛЕВЫ – КУЛАКИ! и СЛОНИК – КЛЕЩ. Одна из дверей выломана. Черный провал выгоревшей квартиры зияет за ней. На другой двери чернильным карандашом нарисована эмблема футбольной команды «Зенит». Он стоит, полуприкрыв глаза. Дышит. Снизу кто-то поднимается по лестнице. Он открывает глаза. Сгорбленная фигура в сером ватнике возникает перед ним. Человек ставит на грязный бетонный пол обледенелое ведро с водой. Распрямляется со слабым стоном. На человеке черная флотская ушанка, перевязанная рваным серым платком, огромные варежки; засаленные ватные штаны заправлены в валенки. Серо-желтое, худое, заросшее бородой лицо без возраста возникает перед ним. Белесые глаза смотрят на него:
– Вторую перегородило начисто. Там полдома снесло.
– А и… это? – спрашивает он.
– Теперь надо через 12-й дом ходить.
Бородатый заглядывает в дверь выгоревшей квартиры:
– Пока мы рты разевали, истопник с Янко все повынесли. Я вчера зашел с утра – ни щепки. Гады. Хоть бы поделились. Заперлись в котельной – и все. Не достучишься. Вот расстрелять кого бы. Хуже фашистов.
Бородатый берется за ведро, стонет, приподнимая. Он вдруг очень хочет спросить бородатого о чем-то важном. Но тут же забывает – о чем. Волнуясь, он отталкивается от стены:
– А и… Андрей Самойлович… я же… беспартийный. У вас фанеры нет?
Но бородатый уже тащит ведро наверх, далеко отставив левую руку.
Он провожает его долгим взглядом. И движется вниз. Выйдя из полутемного подъезда, он сразу слепнет: все кругом залито ярким солнцем. Постояв, открывает глаза. Двор все тот же: громадные сугробы, пни от двух спиленных тополей, остов сгоревшего грузовика. Через сугробы на улицу ведет узкая тропа. Он осторожно движется по ней. Над головой его проплывает черная арка. Здесь подворотня. Опасно. Очень опасно! Он движется вдоль стены, опираясь на нее левой рукой. Но впереди просвет: улица. Он ширится, еще шаг – и он на проспекте. Здесь широко. Середина проспекта расчищена. Но возле домов – горы сугробов. По проспекту двигаются люди. Их немного. Они двигаются медленно. Кто-то везет что-то на санках. Санки! Они были. Но их украли Борисовы. Деревянное сиденье сожгли в буржуйке. А на железном остове возят воду. А он носит ее в чайнике. Далеко до Невы. Можно, конечно, топить снег. Но его нужно много. И он тоже тяжелый…
Он готовится выйти на середину проспекта. Поодаль дворничиха разговаривает с Лидией Константиновной из восьмого дома. Они стоят возле трупа, лежащего ничком в снегу. У трупа срезаны обе ягодицы.
– Вона, у всех мертвых-то жопы повырезаны! – хрипит замотанная в ком тряпья дворничиха. – А почему, спрашивается? Банда! На Пряжке! Котлеты из мертвяков вертют на солидоле! И на толчке на хлеб меняют!
Лидия Константиновна крестится:
– Надо патрулю показать.
Он подходит к ним:
– А и нет ли щепочек?
Они отворачиваются, бредут прочь.
– Как эту белую сволочь земля носит… – слышит он.
Он жует губами и выходит на проспект. О чем они говорили? Котлета! Он вспоминает свиные котлеты в ресторане «Вена» на Большой Морской, в московском трактире Тестова. И в «Яре». В «Яре»! Их подавали с картофельными крутонами, красной капустой и зеленым горошком. А еще там были трюфели, дивная шестислойная кулебяка, стерляжья уха, крем-брюле, а Лизонька капризничала, хотела еще ехать к этим… к этому… ну… усатый и картавит… стихи, стихи, господи, как пробирает мороз-то… котлета. Котлета.
Вдруг мимо него, едва не задев, медленно проезжает грузовик. В грузовике сидят закутанные в шинели красноармейцы с винтовками. На колесах грузовика позвякивают цепи. Он останавливается. Провожает грузовик взглядом слезящихся глаз. Что? На торце грузовика вместо номера большая белая надпись: КОТЛЕТЫ. Котлеты! Там котлеты! Он вдруг понимает это остро, ярко, каждой клеткой слабого тела.
Отбросив чайник и размахивая руками, он начинает бежать за грузовиком. Мосластые колени его подбрасываются, варежки слетают с костлявых черных рук, повисают на резинках. Он бежит за грузовиком. Тот ползет медленно. Можно догнать его. Там котлеты! Он видит их, насаженных на штыки красноармейцев. Сотни, тысячи котлет!
– И дай котлету! – вскрикивает он по-петушиному.
– Ко…ко…тлету!
– И… кот… лету!
– Кот!..кот!..кот!..ле!..ту!..
Сердце его бьется, бьется, бьется. Широко и огромно. Как дом № 6. Как Иртыш в мае 1918 года. Как Большая Берта. Как блокада. Как Бог.
Ноги его заплетаются. Он кренится. Скрипит. Трескается. И рушится по частям на укатанный грузовиками снег, как гнилое дерево. Белесое марево глотает грузовик. Сердце стучит: