В течение последовавшего десятилетия все оставалось неизменным. Я прекратил писать — точнее, публиковаться — и одновременно с этим перестал посещать театральные премьеры и званые вечера; впрочем, и прежде я никогда не был особенно прилежен в исполнении светских обязанностей. Говорили, что я женился, что жена моя намного старше меня и не имеет никакого отношения к литературным кругам и что я веду жизнь затворника в своем хампстедском особняке. Годы шли, время от времени обо мне ходили те или иные слухи: рассказывали, что я путешествую по миру, что единственные мои настоящие друзья, с которыми я по–прежнему поддерживаю отношения, — это небольшая компания кембриджских профессоров, что жена моя умерла, — по правде говоря, мир, по горло занятый собственными проблемами, уделял не столь уж много внимания моей скромной особе. Люди даже и не подозревают, что большая часть писателей именно так и живет, почти не общаясь с миром, причем и мир и писателей такое положение дел вполне устраивает.
Но мои четыре романа несмотря ни на что категорически отказывались кануть в Лету. Мало–помалу, отчасти из–за внутренних достоинств текста, оказавшихся достаточно значительными, чтобы пережить без урона столь продолжительный период безвестности, отчасти в силу того, что бурные страсти, раздиравшие общество в течение двух минувших десятилетий, несколько приутихли, но в основном все же из–за того, что над романами витал бледный, но неоспоримый нимб изысканности, присущей моему стилю, а также благодаря печати тайны, которой неизменно отмечен писатель, внезапно умолкнувший и чурающийся света, со всеми его соблазнами для знаменитых и признанных, — в общем, не важно, почему именно, но я снова вошел в моду. Правда, читать меня от этого больше не стали. С трудом мне верится в существование железнодорожного пассажира, который взял бы мою книгу в дорогу, чтобы «скоротать время». Но все мои романы переиздали в мягкой обложке не более и не менее как в серии «Современная классика», с предисловием ко–го–то из модных нынешних авторов: предисловие, на мой взгляд, грешило редкостным идиотизмом. Однако, чтобы обрести новых читателей, я готов был заплатить и не такую цену, причем готовность эта и жажда славы меня самого удивили. Тем временем стали приходить предложения о переводе романов на другие языки; их было та к много, что мне пришлось прибегнуть к услугам литературного агента. Впервые в жизни я начал зарабатывать писательством.
Обретенная слава, пусть и весьма скромная по своим масштабам, подвигла меня снова взяться за перо. Писал я теперь не беллетристику (с ней, очевидно, было покончено навсегда), но произведения, которые было не так–то легко отнести к определенной категории — в библиотеках они попадали то в раздел «Философия», то в раздел «Критика». Наибольшей популярностью пользовалась «История ангелов», а точнее — история изображения ангелов в различных видах искусства — по преимуществу в живописи. Проза этого пространного эссе, основным тезисом которого, говоря упрощенно, было утверждение, что только благодаря обращению к неким сверх–естественным (я неизменно пишу это слово через дефис) силам и помощи, получаемой от них, художник способен вознестись над прахом и обратиться к желаемому, а может быть и положенному ему от природы, предназначению, — так вот, проза эта отличалась такой красочностью описаний и одновременно такой болезненной утонченностью, каких читатель, знакомый только с моими предыдущими работами, вряд ли от меня ожидал, и посему многие критики сравнивали мой опус не с чем иным, как с «Историей Ренессанса» Уолтера Патера{3}. Конечно, и концепция и стиль этого произведения были ничуть не менее «устаревшими», чем стиль и концепция моих ранних работ, но в тот период, когда оно вышло в свет, болезненная эклектичность вкусов, во все эпохи отличавшая fin de siècle{4}, уже овладела умами, так что странности моего труда отнесли на счет остроумного приема постмодернистской архаизации, к которому якобы прибег автор. «История ангелов» имела такой успех, что следующую мою книгу ожидали с подлинным интересом, существенно отличавшимся от того вялого отклика, которого удостаивались мои произведения прежде.
Новое мое творение я решил назвать «Обустройство пустоты». Заглавие это, на которое я набрел по чистой случайности, сладостно отозвалось в моем сердце: подумать только, ведь до этого я намеревался назвать мой труд «Смерть будущего», а теперь словосочетание это казалось мне верхом напыщенности и претенциозности, хотя изначально отвергнуто оно было исключительно из–за неизбежного неуклюжего соседства на обложке слова «смерть» с моей нелепой фамилией. Притом сама работа, которая должна была выйти из печати на днях, представляла собой размышления по поводу феномена постмодернизма и, поскольку тема была модной, еще до своего появления на полках книжных магазинов подняла волну публикаций. Даже если кто–нибудь, вполне знакомый с присущими мне строгостью и академизмом мышления, и догадался, что книга эта вряд ли будет похожа на поспешные, пересыпанные малопонятным жаргоном писания, порожденные постмодернистским движением, сама изысканность темы в сочетании с вновь зазвучавшим именем автора оказала столь сильное воздействие, что за несколько недель до пресловутой встречи с пальмой на Фицджонс–авеню мой литературный агент позвонил мне и сообщил о некоем глянцевом журнале для мужчин (название журнала мне ничего не говорило), являвшемся законодателем мод во многих областях и изъявившем желание приобрести у меня права на публикацию отрывков из моей книги.
Агент позвонил мне больше для очистки совести, но, к полному его изумлению, я проявил к предложению интерес. Почему, я и сам не могу толком объяснить. Деньги тут роли не играли — хотя, прижми меня кто–нибудь к стенке, я не смог бы привести внятных причин и для того, почему это предложение следовало отвергнуть. Может быть, дело заключалось в том, что я предвкушал, какую проказливую радость испытаю в тот момент, когда редактор получит гранки и обнаружит, что купил текст, немыслимо отличающийся от всех этих мошеннических статеек, изъеденных метастазами банальности и отыскивавших корни постмодернизма в телевизионной рекламе, в дизайне конвертов пластинок с поп–музыкой и в неоклассической архитектуре офисов страховых компаний в Сити (статеек, которых мне пришлось самому проглотить не одну дюжину перед тем, как взяться за собственное эссе). Я никогда не искал легкого успеха и посему нимало не огорчался, когда не находил его. Но ничто человеческое мне не чуждо, так что я был просто не в состоянии отказаться от невинного удовольствия подставить подножку столь презираемому мной миру, заработав при этом не столь уж и скромную сумму денег.
Подтверждение самых худших моих предположений не заставило себя долго ждать. Примерно через неделю после того, как гранки были отправлены в редакцию вышеупомянутого журнала, мне позвонил выпускающий редактор и томно–равнодушным голосом поинтересовался, не буду ли я столь любезен предложить отрывок из моего текста, который можно было бы вставить в рекламную врезку. Я ответил вежливо, но без особого дружелюбия, может быть даже несколько сухо, что если б мой собеседник потрудился прочитать книгу, вместо того чтобы, как мне теперь стало ясно, всего лишь пролистать ее, то, будучи профессионалом, он легко нашел бы подходящий пассаж, не обращаясь за советом к автору. Но этот упрек в небрежении к своим прямым обязанностям не произвел на редактора особого впечатления — к тому же участвовать в подобной перепалке было ему, судя по всему, далеко не впервой. Промычав что–то невнятное насчет того, что он просто хотел дать читателю по возможности более точное представление о моих идеях, мой собеседник положил трубку.
Я тоже положил трубку; на лице моем играла улыбка. Первый раунд остался за мной. Теперь уже не имело никакого значения, что за отрывок выберут для публикации. Все равно никто его читать не станет, а если и станет, то не дочитает до конца. Зато я доказал им, что мир все еще может гордиться тем, что в нем живет маленькая горстка истинных поэтов, пророков и ценителей прекрасного — да, да, на меньшее я не согласен! — не капитулировавших перед бездуховностью современного общества, где искусство превратилось в обыкновенный товар, подчиненный законам рынка, — общества, в котором, как я любил, проявляя не присущее мне остроумие, повторять своим кембриджским приятелям: писатель больше не пишет текст — он его набирает.
Я бы вскоре совершенно позабыл об этом происшествии, если бы тот же самый томный молодой человек не позвонил мне через пару дней и не сказал, что отрывок может быть (тут он принялся шарить в мозгах в поисках нужного словца) контекстуализирован, только если сопроводить его интервью с автором.