Наемные британцы, немцы, янки завороженно вглядывались в мощно дышащую пропасть — шестидесятитонные дробильные машины Трайлора монтировали с помощью одних лебедок эти безумные, белогорячечные русские, не дожидаясь, пока башенные краны в трюмах пароходов переплывут через Атлантику; в Берлине, Лондоне, Нью-Йорке, Сан-Франциско всем стало видно странное свечение на Востоке — алтарные отсветы первых могутовских плавок. С вершин Магнитной открывалась ошеломляющая беспредельность умной жизни; дышала там, не помещаясь в окоем, и клокотала вулканическая лава, надежно заключенная в динасовые стены и неразломные стальные кожухи и хоботы, распределенная по уйме отводящих желобов и рвущаяся к небу косматыми столбами фиолетовых дымов и языками, мускулами пламени.
Спрессованный из яростной несмети выдохов и хрипов, протяжных и прерывистых гудков, неявный колоссальный шум порабощающе валился в черепа, и вне плавильного дыхания завода ты лично более не мог существовать. Ручными бабами вколачивая сваи в промороженную землю, ты строил этот вот завод из ничего, из себя самого, своих жил и костей, но и завод тебя ковал и плавил непрестанно, и, не рассыпавшись в труху, ты начинал свое существование сначала — уже другим, стальным, огнеупорным слитком переродившегося человеческого вещества, изжившим узкий эгоизм утробы и перекованным по высшей мерке трудового послушания.
Пузатыми, окатистыми идолами вечно беременных, вечно рожающих богинь советского народа незыблемо торчали из земли и неприступно уходили в небо стоохватные, неумолимо воцарившиеся над Уралом доменные печи — выше Кремля и Дома Совнаркома, сами купол и небо, заключавшие солнце в себе. Сквозь слоновьи их стены был слышен подземный стон магмы: мне тесно, отпусти меня, вызволи, — и ты, подходя с пикой к лётке, своей рукой отворял кровь земли; явлением высшей воли веяло от домны, не идущим в сравнение с деревянной приземистой церковью и ночными коптилками отмененного Бога.
Крестьянский сын Семен Чугуев становился перед домной — мало сказать: причастным к этой силе, но разгоняющим ее и проводящим, ее вмещающим в себя. Постичь вот этот умный хаос, гудящий и кипящий в сочлененных конусах и трубах, им овладеть и вместе с тем служить ему, усиливать, так, чтобы все внутри печи не меркло, не слабело, не останавливалось, не закоченело, быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром — вот что представилось ему единственной стоящей задачей. И то же веяние в свой срок так же безжалостно и чисто опалило его сына.
У девятой он домны, самой крупной и мощной на всем континенте, горбатится, чует лишнюю силу в натянутых мышцах спины и ручищ, когда каупер он переводит с Мишаней вручную на другую площадку, — цилиндрический кожух стальной над ячейками пышет остаточным жаром, пропекает ладони; когда в низких и тесных, как мамкина норка, перешейках технических кланяетсядомне; когда мастер Борзыкин за пультом командует: «Эй, Валерка, уснул там, на северной? Кто за буром там, ну?!». «Я Валерка!» — в горячем спокойствии направляет бур в лётку — заглубиться нажимом одним на длину ее всю — как до матки, достать до заваренной магмы, но вот плохо идет, в мерзлоту будто вечную хером, распиковка вручную нужна… поднажали, открыли — ломанулся чугун, затопить все пространство под ногами в кратчайшее дление способный, и воюет Валерка с чугунной рекой, густоалой сияющей лаве не давая хлестнуть за края желобов, в берегах понуждая держаться.
В неподъемном глухом прибивающем гуле печь пустеет до дна, сдав чугунную кровь и малиновый шлак в подведенные ковшики. «Закрываем!» — Борзыкин разевает пасть в крике, и Мишаня изогнутой пикой сбивает перевал на своей стороне, и Валерка подводит к зияющей лётке гидропушку с полуторатонной глиняной бомбой. Вот и кончена смена, на загрузку бригада Долгушиных — близнецов и их деток, таких же с лица одинаковых, — заступает заместо борзыкинской. Доломит раскаленный, хоть и пеплом подернулся, обжигает ступни сквозь подметки, и из цеха они — в раздевалку, под душ; прокопченные дымные комбинезоны отстают, словно кожа; топчут плиточный пол — голых тел самый полный сортамент: худосочных, с просвечивающей через кожу решеткой ребер; располневших, с наплывами на боках жировыми; мускулистых, литых, толстошеих, безволосых, заросших жестким волосом сплошь.
Из кабинок друг дружке через стенки кричат, у кого есть охота: «А сифон-то ни к черту!» — «Что ж затворы опять не проверил? Ну а газ рванет — что? Все на воздух и в рай?» — «Не, намрай не положен». — «Ну а что же нам — ад?» — «Ну так ад нам чего? Ведь курорт после домны». — «Ад, он выше, над нами, а мы тут не горим»… И в поток первой смены вливаются, все в гражданке уже, в олимпийках и трениках, кто в костюмных брючатах и рубашках цивильных, а навстречу вторая им смена валит.
На простор вырываются — небо сизое, хмарное, ледяное конца октября непрерывно меняет себя, оставаясь все тем же, неизбывным, глухим и незрячим, не знакомым с людьми; неизменный встречает их скудный пейзаж, если можно сказать так — «пейзаж» — про бетон и асфальт, про кирпичную кладку забора с узловатыми дебрями сизой колючки поверх.
— Власть на заводе-то меняется, слыхали? — по дороге к шалману, которого не миновать, Степа всех будоражит.
— Чего-о?!
— А хозяин вот новый какой-то московский. Что ли банк. С потрохами купил, и директора скоро поставит нам нового. В общем, всех сверху донизу в управление опять непонятно кого.
— Это как? — пучит зенки Борзыкин. — Наши ж акции — нет? Трудовой коллектив и хозяин. Никакого ж собрания не было, никому мы бумажек своих не давали и вообще хрен кому отдадим.
— Вот ты дятел, Мартыныч! — взвивается Степа. — Нет, ты мастер хороший, нормальный мужик, но вот в этих делах — все одно что чугунная чушка, прости. Никому не сдавал, а вон Бурову продал. И Сашке Чугуеву.
— Так себе же и продал! Заводу! Для того вот и продал, чтоб акции на заводе оставить. Никаких чтоб извне. Все ж так сделали, весь трудовой коллектив.
— Ну ты дятел и есть. У правительства тоже же акции есть… У такого! Кремлевского! Половина завода у нас, а другая — у Чубайса в портфеле. Вот Чубайс нас и продал — встречайте хозяина нового.
— Что ж за время-то сучье такое? — плюется Борзыкин. — Ни о чем же таком раньше просто не думали. Есть задание, есть план — и вперед, как по рельсам. Все ж народное… чьими руками построено? Вот сама постановка вопроса смешная: а чье? Да мое!
Вон его, вон его! Кто построил, кто пашет, вот тот и хозяин. А теперь — зао, шмао, аохэзэтэ!.. И хээржэ на выходе одно! Вот вскормили сучат на народные деньги! Тот же Сашка Чугуев — а кто он такой? Вот таким сопляком у меня под ногами, когда я тридцать лет беспорочно у домны. Да со мной Ракитин здоровался за руку! А теперь он на «мерсе», вон дом себе строит размером с силикатный завод, а работяги по помойкам побираются. Не хотел, а ударил Валерку, попал: и привык уже вроде Валерка, что при нем постоянно имя брата полощут, и фамилию отца заодно поневоле, но кольнуло сейчас все равно.
— Ладно, ладно, Мартыныч, отваливай. — Мишка, будто почуяв состояние Валерки, старика обрывает: чего зря лишний раз парню душу мытарить? Сам-то вон он, Валерка: локоть к локтю с тобой, кирпичом в общей кладке, уже век, как срослись, словно эти, сиамские, жаром домны скрепленные-спаянные; разве ж он виноват, что брательник такой у него? Ну а батя, Чугуев Анатолий Семенович? Сам такому исчадию, надо думать, не рад. — А мы тут совещание акционеров проведем в сепаратном порядке, — на шалман, подмигнув, всем кивает — грубо сваренный из листового железа сарай, где толкутся уже мужики первой смены.
Водка крепко припахивает ацетоном и жженой резиной, но про водку со вкусом просто водки забыли давно — заскорузлые толстые пальцы сжимают хрусткий пластик стаканчиков и несут к жестким ртам, опрокидывают разом.
— А по мне, один хрен, — чуть подшипники первой порцией смазав, наконец-то Валерка свой мыслительный и речевой механизм с пробуксовкой в движение приводит. — Что московский хозяин, что нынешний. Что Савчук был, что Буров. Все как рыба башкой об лед. Мы и так по полгода зарплаты не видим.
— А увидим — хватает на две поллитровки.
— Вот именно. Так что пусть хоть китайцы приходят. — Зло Валерку берет непонятное: прямо хочется даже, чтобы гикнулось все поскорее, окончательно, вдрызг, лишь бы так, как сейчас, не тянулось, беспросветно, паскудно. — Ведь и так уж на дне, так что хуже не будет.
— Ну даешь ты, могутовец! — Степа зенки выкатывает. — А завод как, завод? Что отцы наши строили?!
— А сейчас что завод?
— Да стоит сейчас, в смысле вот дышит! Буров хоть производство-то держит. А придет этот банк? Пустит все с молотка! Черным ломом, отходами, силикатной продукцией. Вторсырьем за бугор. Разберет комбинат по кирпичику! Нас вот, нас, работяг, всех уволит под корень!