— Раньше руки себе бритвой резала, и всякое такое… — Тоби поморщился и кивнул. — Теперь-то, слава богу, из этого уже выросла.
Руки бритвой? Это посерьезнее каких-то «настроений»; и при первой встрече с Кэтрин Ник поймал себя на том, что пялится на ее руки. На одном запястье он увидел несколько тонких параллельных линий, длиной в пару дюймов каждая, на другом — ряд угловатых шрамиков, складывающихся в буквы — кажется, они образовывали слово «ELLE». Шрамы давно зажили и смутно белели на руке — свидетельство чего-то давнего, почти забытого; порой Кэтрин в рассеянности проводила по ним пальцем.
— Присмотри за нашим Котенком, — сказал ему, уезжая, Джеральд.
Просто «присмотри» — простенькое, казалось бы, поручение, но какое ответственное! Кэтрин в доме хозяйка, но и за дом, и за нее отвечает Ник. Она и сама вела себя здесь как гостья, словно дом принадлежал Нику, а не ей. Удивлялась его восхищению обширными пространствами дома, посмеивалась над страстью к картинам и антикварной мебели. Говорила со смешком:
— Какой же ты сноб!
Хотя, казалось бы, кому и быть снобкой, как не ей.
— Вовсе нет, — отбивался Ник, — просто люблю красивые вещи.
В ответ Кэтрин обводила комнату взглядом с миной комичного недоумения, словно не могла взять в толк, что же здесь красивого. В отсутствие родителей она наслаждалась свободой — впрочем, довольно скромно, ее бунтарство ограничивалось курением и сомнительными знакомствами. Однажды, вернувшись вечером, Ник нашел ее на кухне: она пила с негром-таксистом и рассказывала ему, на какую сумму застрахован дом и все его содержимое.
В девятнадцать лет за плечами у нее была уже целая толпа «бывших», в большинстве известных Нику лишь по уничижительным прозвищам. Многие из них явно выбирались по признаку неприемлемости на Кенсингтон-Парк-Гарденс: потрепанный валлиец лет сорока с лишним, красивый панк с татуировкой «FUCK» на шее, растаман, подобранный где-то на улице, беспрерывно проповедующий что-то о Вавилоне и падении Тэтчер. Были и другие — старшеклассники из публичных школ, прилизанные молодые карьеристы с большими видами на новое правительство. Кэтрин была маленькой и хрупкой, но неутомимой. То, что привлекало к ней мужчин, зачастую вскоре начинало их отпугивать. Ник, свою невинность скрывавший, как постыдную тайну, завидовал ее опыту: столько романов, пусть и неудачных, — не шутка! Сам он так и не мог понять, насколько привлекательна Кэтрин. Гены красавцев-родителей, смешавшись в ней, образовали нечто совсем отличное от сонной красоты Тоби: в тонкий абрис изящного, с мелкими чертами личика Рэйчел оказался втиснут большой, уверенный рот Джеральда — именно рот выражал все ее чувства.
Она была насмешница и отлично умела передразнивать чужую манеру речи. Когда они с Ником выпивали, Кэтрин начинала изображать свою семью так реалистично, что Феддены-старшие словно вставали у него перед глазами. Вот Джеральд — оптимизм, энергия, напор, постоянные цитаты из любимой «Алисы»: «Кэтрин, пора бы тебе научиться терпению у устрицы!» или: «Ник, помнишь четыре арифметических действия? Уложение, Причитание — как там дальше?» Ник присоединялся, в глубине души чувствуя себя предателем. Его больше привлекал стиль Рэйчел, аристократический и чуточку иностранный: слово «группа» Рэйчел произносила на немецкий лад — и становилось ясно, что сама-то она ни к какой группе не принадлежит и принадлежать не может; слово «филистер» произносила по-французски, с ударением на последнем слоге, — и вы сразу понимали: все, кто произносит иначе, филистеры и есть. Ник пробовал изобразить Рэйчел, и Кэтрин покатывалась со смеху, но, кажется, получалось не особенно похоже. Тоби, на ее взгляд, пародии не заслуживал, к тому же его речь не имела особых примет. От матери Кэтрин переходила к крестной, герцогине Флинтшир, с которой (в то время она была еще обыкновенной Шерон Фейнголд) Рэйчел училась в школе Крэнборн-Чейз и чья фигура придавала особый смысл шуткам по адресу мистера Дюка. Герцог, за которого вышла Шерон, обладал скрюченной спиной и полуразрушенным замком, и состояние Фейнголдов пришлось ему очень кстати. Ник никогда еще не видал герцогиню, но после пары «представлений» Кэтрин почувствовал, что знает ее, как старую знакомую.
О своей влюбленности в ее брата Ник никогда ей не рассказывал — боялся, что станет смеяться. А вот о Лео они говорили довольно много — всю эту долгую неделю, которая то ползла улиткой, то неслась скачками, то снова невыносимо замедляла ход. Знали о нем не так уж много, но для двух живых воображений достаточно: письмо на бледно-голубой бумаге, с сомнительными заглавными буквами, голос, который слышал только Ник (и только один раз, по телефону, — обычный лондонский голос, чуть ироничный, без негритянского выговора, вообще без особых примет, и обычный для первого знакомства бодро-бессодержательный разговор), и цветная фотография, по которой так и не удавалось определить, красив ли он или только хочет казаться красивым. На снимке Лео сидел на скамье где-то в парке, откинувшись на спинку. Виден он был по пояс, и о его росте Ник судить не мог: он смотрел чуть в сторону и хмурился, и то ли от этой нахмуренности, то ли от чего-то другого на лицо словно тень набегала, мешая разглядеть его черты. За скамейкой, прислоненный к ней, блестел серебристо-серой рамой гоночный мотоцикл.
Объявление, с которого все началось («Чернокож, муж., 27, оч. привл., интерес, кино, музыка, политика, ищет интел. муж. схож, интерес, и устремл., 18–40»), затуманилось в сознании Ника, заслоненное его собственными мечтами и фантазиями Кэтрин. Она приняла намечающийся роман Ника так близко к сердцу, что порой ему приходилось напоминать себе: на свидание идет все-таки он. В тот вечер, торопясь домой, он не мог отделаться от мысли, что не отвечает требованиям своего нового друга. Да, он интеллигентен (Оксфорд с дипломом первой степени — чего еще желать?), однако музыка и политика — понятия чересчур расплывчатые. Что ж, его знакомство с Федденами — в любом случае плюс. И еще успокаивали широкие возрастные рамки. Нику всего двадцать, но, будь ему сорок, Лео все равно бы его желал. В этом чудился даже какой-то намек, зашифрованное обещание: возможно, им с Лео суждено пробыть вместе двадцать лет.
В холле лежала грудой вчерашняя почта, и сверху не доносилось ни звука, но по какому-то неуловимому изменению в воздухе Ник понял, что Кэтрин дома. Просмотрев почту, обнаружил, что Джеральд прислал ему открытку: черно-белая фотография какого-то романского фасада, в нишах — фигуры святых, а в тимпане — весьма живо изображенные сцены Страшного суда. Подпись: «Eglise de Podier, XII siècle»[1]. Почерк у Джеральда крупный, нетерпеливый, с сильным нажимом, вместо большей части букв — какие-то невнятные загогулины. Автор «Графологии», быть может, определил бы в нем эгоиста почище Лео, но в первую очередь этот почерк производил впечатление страшной спешки. Подпись внизу с равным успехом могла означать: «Целую», или: «Твой», или, что уж совсем странно: «Привет», — с Джеральдом никогда ничего не поймешь. Насколько смог разобрать Ник, они с Рэйчел наслаждались путешествием. Открытка его порадовала, но и заставила вздохнуть, напомнив, что августовской идиллии скоро придет конец.
Он вошел в кухню. Елена прибирается там каждое утро, но сейчас Кэтрин, должно быть, уже все перевернула вверх дном. Выдвинутые ящики буфета тяжело висели в воздухе. Вздрогнув, Ник поспешил в столовую, но часы спокойно тикали на своем месте над камином, и стоял нетронутым сейф с серебром. Потемневшие от времени портреты предков Рэйчел кисти Ленбаха сурово взирали на Ника со стен. На втором этаже, в гостиной, были распахнуты окна и балкон, со стены над камином призывно сверкал венецианский залив работы Гуарди. И здесь стоял открытым застекленный шкаф с посудой. Странно, как сама жизнь в таком доме приобретает вид грабежа. Ник вышел на балкон, глянул вниз — в саду никого. Уже спокойным шагом преодолел три оставшихся лестничных пролета: взрослая тревога за безопасность дома, отвлекшая от постоянных мыслей о Лео, стала почти облегчением. Заметив движение в комнате у Кэтрин, окликнул ее. Сквозняк захлопнул дверь в его спальню, здесь стало невыносимо душно, книги и бумаги на столе нагрелись, казалось, еще немного — и начнут сморщиваться от жары.
— Знаешь, мне сейчас показалось, что к нам залезли, — громко сказал Ник.
Сказал спокойно — страх уже ушел.
Достав из шкафа две рубашки на выбор, остановился с ними перед зеркалом. В этот миг в комнату вошла Кэтрин, молча встала позади него. Он сразу почувствовал, что она хочет протянуть к нему руку — и не может. Она не встречалась с ним взглядом в зеркале, просто смотрела на него, куда-то на его плечо, словно ждала, что он сам поймет, что делать. На губах ее играла странная бледная усмешка, как у человека, только что преодолевшего сильную боль. Ник выдавил улыбку — жалкие несколько секунд отсрочки, — спросил как ни в чем не бывало: «Голубую или белую?» — и рубашки затрепетали в воздухе, словно два крыла. День подходил к концу, и Лео на своем серебристом мотоцикле мчался домой, в Уиллсден; но Ник опустил руки, и рубашки тихо спланировали на пол.