Никогда еще я так остро не ощущал свою материальность, никогда мне не приходилось так пристально следить за собственным телом, учиться контролировать его, быть ему хозяином, не позволять ему диктовать свои требования, угнетать своей болью, своими пульсациями, своими приступами тошноты.
Я осознал, насколько мои биоритмы и настроение, вплоть до приступов хандры, при работе в еженедельнике определялись сроками сдачи материала. Блаженство в субботу и воскресенье, когда пусть рушится мир, а номер уже сделан и добавить нечего. Апатия в понедельник, когда следующий выпуск только планируется; собранность во вторник и среду, когда я обдумывал новый сюжет и набрасывал черновики; предельная напряженка в четверг — день сдачи статьи; неуверенное облегчение в пятницу. А там снова все по кругу, неделя за неделей: репортажи — то с фронта, то из столицы, где произошел государственный переворот, путевые заметки о стране, в душу которой я пытался вникнуть, или история, которая позвала в дорогу, чтобы разобраться в ней. А теперь все дни недели стали одинаковыми, ни взлетов, ни падений: дни текли за днями, похожие, как капли воды, восхитительно одинаковые. И ничто меня не подгоняло.
У каждого времени года свои плоды, и мое журналистское «время года» свои уже принесло. Все чаще я оказывался в привычных ситуациях, сталкивался с избитыми проблемами. Хуже всего было то, что моя писанина становилась неким отголоском историй и фраз, уже писанных мною лет за двадцать до этого. Кроме того, факты, те факты, за которыми я когда-то гонялся со страстью ищейки, уже не будоражили меня, как прежде. С годами я начал понимать, что за фактами есть некий иной уровень реальности, и чувствовал, что не могу ухватить это «нечто». Кроме того, журналистика, особенно нынешняя, совершенно не интересуется подобными вещами. И продолжая заниматься своим ремеслом, я в лучшем случае смог бы повторять самого себя. Рак предоставил мне отличную возможность перестать повторяться.
И эта возможность была не единственной. Постепенно я понял, что рак стал для меня чем-то вроде щита, за которым я укрывался, убежищем от натиска внешнего мира, своего рода бастионом против банальности повседневной жизни, общественных обязательств, необходимости поддерживать беседу. Заболев раком, я завоевал право больше не чувствовать себя обязанным что-либо делать, право не испытывать чувство вины. Наконец-то я был свободен, полностью свободен. Это может показаться странным (да оно и было странным даже для меня), но я был счастлив.
«Неужели заболеть нужно именно раком, чтобы научиться радоваться жизни?» — написал мне давний английский друг. Он услышал о моем исчезновении и тут же отправил мне электронное послание, требуя новостей. Я ответил ему, что, с моей точки зрения, я переживаю хоть и не самый лучший, но, без сомнения, самый захватывающий период моего существования. Путешествия всегда были моим образом жизни, и теперь я рассматривал болезнь как очередное путешествие, в которое я отправился не по своей воле, для которого я не мог запастись географическими картами, к которому я был совсем не готов. Но из всех моих странствий оно оказалось самым значительным, самым ярким и насыщенным, ведь все происходящее напрямую касалось меня. Я предложил английскому другу наслаждаться отсутствием рака, однако попытаться представить себя хоть на день заболевшим и ощутить, что не только жизнь, но окружающие люди и вещи предстанут в совершенно другом свете. Возможно, в истинном свете.
В старину в Китае во многих домах хранили приготовленный заранее гроб, чтобы не забывать о том, что все мы смертны; некоторые даже ложились в этот гроб, когда нужно было принять какое-нибудь важное решение. В гробу они лучше осознавали, насколько все тленно. Так почему бы не представить на мгновение, что ты болен и дни твои сочтены — а ведь они же у всех сочтены! — чтобы осознать ценность каждого дня?
Индийцам напоминает об этом притча о человеке, который, убегая от тигра, срывается в пропасть. Несчастный сумел ухватиться за куст, но и тот начинает поддаваться. Спасенья нет: сверху — тигр, внизу — бездна. И тут, на расстоянии протянутой руки, на приютившемся среди камней кустике земляники человек видит чудесную ягодку — алую, свежую. Он отправляет ее в рот… и понимает, что еще ни одна ягода за всю его жизнь не казалось ему такой сладкой, как эта, последняя.
Если считать, что я оказался на месте этого бедняги, то ягода этих дней, недель и месяцев уединения и покоя оказалась восхитительно сладкой. Но я не смирился и не собирался падать. Более того, я искал любого способа помочь себе. Но как? Мог ли я, с помощью своего сознания или чего-нибудь еще, сделать так, чтобы куст, за который я уцепился, выдержал? И если я сам причина того, что мое тело оказалось в таком критическом положении, то как это изменить? У врачей, которым я задавал эти вопросы между обследованиями, ответов не было. Некоторые, правда, понимали, что ответы эти стоит поискать, но, тем не менее, никто не попытался этого сделать.
Как и журналисты, мои врачи основывались лишь на фактах, а то неуловимое, что за этими фактами могло таиться, их не интересовало. Я был телом: больным телом, которое следовало вылечить. Но ведь я — еще и сознание, а может быть, еще и дух. По крайней мере, никто не станет отрицать, что я — целый ворох опыта, чувств, мыслей, с которыми, возможно, моя болезнь очень даже связана! Казалось, никто здесь не желал или не мог принять это во внимание. В таком же ключе шло и лечение. Атаке здесь подвергался рак как таковой, рак из учебников со статистическими данными о выживаемости и рецидивах, рак вообще. Но не мой.
Научный, рациональный подход, который я выбрал, состоял в том, что моя болезнь воспринималась врачами примерно так же, как автослесарь воспринимает поломку в автомобиле (хоть чини, хоть под пресс — без разницы), а вовсе не как беда живого человека, который сознательно и напряженно стремится к тому, чтобы его «отремонтировали» и поставили на ноги.
И вот этому человеку многоопытные «ремонтники»-лекари не задавали практически никаких вопросов. Им хватало и того, что мое тело доставлялось к ним в назначенное время, чтобы они могли подвергнуть его очередной «процедуре».
Известно ли, по крайней мере, что именно заставляет клетку буйствовать? Что толкает эту клетку на то, чтобы перестать заниматься своим делом и превратиться в такую угрозу для жизни?
Я пошел посоветоваться с молодым руководителем отдела исследований Онкологического центра. Я читал, что он не только нашел ответ на этот вопрос, но и стоит на пороге важного открытия. У него в руках якобы был ключ к коду, управляющему этим механизмом: щелчок «переключателя» — здоровая клетка становится больной и наоборот.
— Мы на правильном пути, но дойти до цели — посложнее, чем отправить человека на Луну, — сказал он мне.
То, что мне удалось понять, меня завораживало. Так совпало, что этот молодой человек специализировался именно на моей разновидности болезни, но чем больше я его слушал, тем больше понимал, что его работа исследователя таинства жизни завела его совершенно в противоположную сторону от меня — «человека-как-целого». Впрочем, и от «меня-тела» он тоже был очень и очень далеко. Он, неустанно двигаясь от частного к частному, от малого к еще более малому, проник внутрь одного из миллионов кодов, содержащихся в ДНК миллиардов клеток тела. Но, а я, где же здесь я? Возможно, есть и моя роль в том, что «переключатель» сработал не так?
— Нет, абсолютно никакой роли. Все уже содержалось в вашем коде, и вскоре мы сможем перепрограммировать то, что у вас в организме дало сбой, — сказал он.
Вывод был утешительный, но у меня возникло впечатление, что он и его коллеги обольщаются. Как только они отыщут ключ от этой двери, окажется, что за ней таится следующая, потом еще, и еще, и еще и для каждой нужен особый ключ, потому что в сущности то, что мои дорогие ученые пытались найти, было на самом деле ключом ключей, комбинацией комбинаций. Речь шла о «коде Бога». Так как же они могли всерьез рассчитывать, что им удастся раскрыть эту тайну?
Нет, я никогда не терял веры во врачей, на которых полагался. Но чем ближе я их узнавал, тем острее ощущал, что они как скрипка, у которой не хватает струны, и что они сами увязли в своем сугубо механистическом видении проблемы и ее возможного решения. Некоторые из них понимали мою растерянность, отдельные мои замечания их забавляли. К примеру, такое: почему бы не отказаться от милитаристского лексикона, которым все пользуются? Возможно, это помогло бы, говорил я. Поразмыслите: у вас рак — это непременно «враг», с которым нужно «сражаться»; терапия — «оружие»; каждая фаза лечения — «битва». Болезнь постоянно рассматривается как нечто чуждое, проникшее в нас, чтобы натворить там бед; следовательно, ее следует разрушить, изничтожить, изгнать. Уже после первых нескольких недель общения с моей болезнью подобный подход мне не нравился, он меня больше не удовлетворял.