Дело в том, что после своего курса о пятидесяти великих картинах он возненавидел искусство. Или, может, только старую традиционную европейскую живопись, помпезную и перегруженную подробностями. Это была массовая продукция доиндустриальных эпох. Слишком много было в мире всякого хлама. Как говорил Бекман, человек создал время, Бог создал пространство. Генри хотелось вернуться в пространство. Это довольно своеобразно удалось сделать Максу, хотя его полотна переполнены изображением мучительных страданий. Единственные спокойные у него вещи — это автопортреты. До чего Генри завидовал этой невероятной уверенности в себе, этому счастливому и всепобеждающему эгоизму. Как прекрасно обладать способностью, глядя на себя в зеркало, видеть образ на все времена, значительный, монументальный: вождя революции, эпического героя, моряка, roué[3], клоуна, короля! Рыбачки с рыбой в руках — особая статья.
Но это замечательное спокойное круглое лицо было для Генри светом в жизни. Дважды женатый, Бекман следует тайными тропами мужского мистицизма, которые протянулись от Синьорелли[4] к Грюневальду, от Рембрандта к Сезанну. Однажды Генри сел и составил план книги, но целиком захватившие его любовь и зависть к предмету своего исследования мешали приступить к работе.
Генри часто воспринимал себя как неудавшегося художника. Да во имя всего святого, почему неудавшегося, спрашивала Белла, ты ведь даже не пробовал стать художником! Они с Беллой брали уроки живописи, но Генри скоро в бешенстве оставил свои потуги. Белла же не унывала и продолжала пачкать бумагу и холст. Генри с достоинством заявил, что предпочитает, чтобы холст оставался белым, нетронутым, tabula rasa[5]. Возможно, Америка в самом деле была «чистой доской», когда на первых порах он ожидал каких-то невероятных происшествий и приключений. Где-то тут была героическая жизнь, в которой, казалось ему, он займет свое место. Как Макс, он представлял себя в ужасном бурлескном мире опаснейших ситуаций и жестоких разборок где-нибудь в ночных клубах или стриптиз-шоу. Конечно, у Макса за спиной были подлинные кошмары: времена нацистов, война четырнадцатого года, когда у него не было красок, только карандаш. Повсюду, безусловно, была Америка, где происходило всякое, но он ни в какие передряги не попадал. Он не мог не заметить, что в его жизни недостает остроты. Вокруг царили тишь да благодать. Его Америка пробавлялась водичкой. Он надеялся, что найдет здесь великую любовь, поскольку в Англии это ему не удалось; но всезнающие гигиеничные девицы из кампуса, его студентки, которые находили его смешным и старым, вызывали у него страх и смятение. В Стэнфорде у него было несколько жалких интрижек, которые закончились ничем. В Сперритоне он познакомился с Рассом и Беллой. Когда он наконец переспал с Беллой, Расселл все узнал и отправился с ней к психоаналитику. Белла хотела, чтобы и Генри пошел с ними, но он отказался. Презрение к психоанализу было одним из осторожных проявлений британского патриотизма, который изредка поднимал в нем голову.
Генри много размышлял над тем, что он считал «великой американской холодностью», и еще тем, почему продолжает чувствовать себя чужаком на приемной родине. И фигурально выражаясь, и в буквальном смысле здесь совершенно отсутствовал запах. (Одежда Генри и сам он имели свой запах. Белла говорила, что ей это нравится. От Расселла вообще ничем не пахло.) Генри давным-давно смирился с тем, что ему не дано особых талантов, и свыкся, иногда допуская, что сделал это слишком рано, с ощущением, что у него есть свой потолок. Он принимал свою жизнь и себя как должное. Они же (Расс, Белла, все американцы) были, кажется, не способны довольствоваться тем, что есть, но приняли себе за правило беспрестанно задаваться вопросами: расту ли я, преуспеваю ли, реализовался ли, хорош ли? Это непредсказуемо превратилось в общепринятую и постоянную процедуру, своего рода обязанность. Психоанализ, который в идеале мог способствовать смиренному восприятию себя, на этой героической сцене, как казалось Генри, возбуждал беспокойное нервное желание перемен и улучшений. Он взирал на это с благоговейным страхом, как праздный раб на битву титанов. Только никак не мог понять: этот его принципиальный отказ подвергаться анализу — достоинство, может, своего рода наивность или же недостаток. Поскольку он не считал себя безупречным, то решил, что противоположное должно быть в некотором смысле восхитительным, и превратил эту удивительную неуравновешенность в объект восхищения, хотя знал, что никогда не сможет быть таким же. Выросший в ограниченном мирке английской семьи среднего класса, он, и вступив в зрелый возраст, по-прежнему не мог представить, что на свете все возможно. Он не верил в свои силы. Считал себя дьявольски талантливым, но оказался несостоятельным. Несостоятельный гений — это что-то злобное; только даже его злоба сдерживалась глубоким сознанием пределов собственных способностей.
В сущности беженец, Генри устроился очень даже недурно. В Америке скрыться было негде, и он перестал скрываться. Поселился у сверхъестественно приятных Фишеров, найдя то, что никогда не надеялся снова найти, — дом — в их еврействе, в лоне их бескрайней американской наивности. Осторожно и медленно они сняли с него слой за слоем защитную упаковку, как с фарфоровой вазы. Роман с Беллой, теперь кончившийся и забытый, больше никого не раздражал и не огорчал. Напротив, он, в точности как они предсказывали, сблизил его с ними. Он принял решение — и сказал им об этом, — что теперь был бы очень счастлив провести с ними остаток жизни, в их лице изучая Америку. Они, конечно, «усыновили» Генри (своих детей у них не было), стали его «родителями». Даже предложили ему жить с ними, только Генри привык к своему крохотному деревянному домику и к своей крохотной независимости, хотя больше времени проводил у Фишеров, чем у себя. Через Фишеров он познакомился с новыми друзьями, а через тех узнал Америку. Оба они преподавали в колледже: Расселл философию, Белла социологию. В духовном плане они искали совершенства, что же до академической карьеры, то тут они были прагматичней. У них была мечта, которую они постоянно обсуждали, — отправиться на «побережье», то есть в Калифорнию. Расселл однажды попал в короткий список кандидатов на работу в Санта-Барбаре. Разумеется, они не могли ехать, пока все трое не получат работу. К несчастью, никому из них не повезло.
Тяжело было расставаться с ними, хотя, естественно, он скоро собирался вернуться.
— Не унывай, парень, к Рождеству обернешься, — сказал Расселл, когда они прощались с Генри.
— До Рождества! — крикнула Белла, — Да он вернется через пару недель, он жить без нас не может!
Они обсудили шанс Генри на случайные романтические приключения в Англии.
— Если он влюбится в кого-нибудь, это будет, пожалуй, поношенная шлюха, — сказала Белла.
«Вроде тебя, дорогая», — пробормотал себе под нос Генри. Сошлись во мнении, что подобное маловероятно. Застенчивый Генри с содроганием относился к беспорядочным или торопливым связям. Белле он был обязан среди прочего тем, что почувствовал, что прошел через «все это» и не запачкался. Что, в конце концов, он знает о женщинах? Всему его научила крупная, пухлая, громогласная черноглазая Белла; он ее ученик, ее творение, может, ее собственность.
Генри перевел часы на лондонское время. Позади полпути. Он почувствовал очень смутное движение в груди, Америка начала отдаляться. Не думая ни об Англии, ни о матери, он наскоро плеснул себе мартини из плоской фляжки, которой заботливо снабдила его Белла. Возможно, теперь он богатый человек. Конечно, он и в Штатах, строго говоря, не бедствовал, разве что зачем-то приучил себя жить по-нищенски. Отец, строгий сторонник права старшего сына на наследство, все оставил Сэнди — все, за исключением суммы, не сказочной, хотя и не ничтожной, которая пока лежала нетронутая в лондонском банке. Временами, экономя вместе с Рассом и Беллой, он подумывал привезти деньги сюда и быстро спустить их, ведя бурную жизнь, только вот не представлял себе, что это такое, бурная жизнь. Он не мог обнаружить в себе никакой склонности тратиться на что-то дорогое: женщин, развлечения, objets d'art[6]. А если что и покупал, то быстро терял к покупке интерес. Даже «рог изобилия», представленный американским супермаркетом, почему-то вызывал в нем тошноту. Фишерам Генри никогда не рассказывал о деньгах. Белле он, естественно, рассказал о Сэнди на факультетской вечеринке, на которой они и познакомились, и вскоре она выдала ему свою классическую теорию относительно его детства. Только, конечно, все было не так, совершенно не так, а правды не расскажешь.
Отец Генри, Бёрк Маршалсон, который умер, когда Генри был мальчишкой, должен был быть сэром Бёрком Маршалсоном или, может, лордом Маршалсоном, однако, к сожалению, семья была не титулованная. Всегда существовала легенда о ее «именитости», ни на чем не основанная, которую Генри отвергал каждой клеточкой своего существа. Бёрк Маршалсон всю жизнь занимался тем, что пытался кое-как поддерживать имение, которое беспощадные правительства постоянно урезали ему. Его жена Герда, оставшись молодой вдовой, сохранила легенду и старалась, как могла, сберечь деньги. Из ложной необходимости экономить Сэнди, старший из двоих детей, рано стал одеваться самостоятельно или заботой родственников и слуг. Когда, еще в детском возрасте, Сэнди унаследовал Лэкслинден-Холл, парк и пахотные земли, по-прежнему требовалась солидная сумма для «поддержания их в должном порядке», чтобы в свое время передать ему. Генри, которого в семье просто терпели, скоро узнал, что все, вплоть до самой земли под ногами, принадлежит Сэнди, и каждодневно молился о смерти брата. Сэнди всегда производил впечатление умницы, хотя учился лишь на инженера, да и то бросил. Он обладал индивидуальностью, тогда как вся образованность Генри не могла наделить его настоящим характером. Сэнди относился к нему покровительственно, посмеивался, называл, как дворняжку, Шариком. Он даже не замечал ненависти Генри. Присылал ему в Америку открытки на Рождество, даже на дни рождения. Никто не думал относиться к нему с неприязнью, и, может, никто и не испытывал к нему неприязни. Просто таким он уродился: малость не от мира сего и посредственность. «Малыш у нас бездарь», — слышал он от матери, тогда как Сэнди в похожей ситуации удостаивался похвал, и Генри быстро усвоил новое словечко.