Моя миссия — сугубо секретная, и мне ее специально, обдуманно, с эффектом внезапности поручили в самый последний момент. Не сомневаюсь, что ассистенту давно уже пришла в голову идея отрядить меня для наблюдения за его братом. Почему именно меня? Почему не кого-нибудь другого из числа таких же, как я, практикантов? Может, потому, что я часто подходил к нему с трудными вопросами, а другие не подходили? Он мне строго-настрого приказал не давать художнику ни малейших поводов для подозрений в том, что я каким-то образом связан с его братом, хирургом Штраухом. Поэтому мне, если спросят, надлежит отвечать, что я изучаю право, только бы подальше от медицины. Ассистент взял на себя дорожные расходы и суточные. Он выдал мне сумму, казавшуюся ему более чем достаточной. Он требовал от меня точности наблюдений, не больше. Полной картины поведения своего брата, его повседневной жизни. Отчета о его привычках, замыслах, помыслах и суждениях, о походке, о манере жестикулировать, горячиться, «отталкивать людей». О том, как он пользуется тростью. «Проследите, какую функцию выполняет палка у него в руке, проследите самым тщательным образом».
Хирург не видел художника двадцать лет. Последние двенадцать они даже не переписываются. Художник открытым текстом называет их отношения враждой. «И все-таки я как врач предпринимаю попытку», — сказал ассистент, для этого ему нужна моя помощь. Мои наблюдения могли бы оказаться ему полезнее, чем всё прочее, к чему он уже прибегал. «Мой брат, — сообщил он, — как и я, человек неженатый. Он, как говорится, человек умственный, но и с безнадежным сумбуром. Терзаем пороками, стыдом, благоговейным идеализмом, чужими и собственными упреками, инстанциями… Мой брат — из разряда перекати-поле, то есть существо, гонимое страхом. Опасный сумасброд. Человеконенавистник». Это задание — частная инициатива ассистента и является частью моей шварцахской практики. Впервые в жизни наблюдение обернулось для меня работой.
Я было собрался прихватить с собой книгу Кольтца о патологии головного мозга, которая подразделяется на «повышение функциональной активности» (симптомы раздражения) и «ослабление функций» (паралич) мозга, но забыл это сделать. Зато я взял с собой книгу Генри Джеймса, отвлекавшую меня от занятий еще в Шварцахе.
В четыре часа я вышел из гостиницы. В неожиданном кондовом покое меня пробрало — и не только до костей — какое-то жуткое беспокойство. Такое чувство, будто я, как смирительную рубашку, надел на себя эту комнату, а теперь ее непременно надо снять. Я кинулся обратно, вниз по тропе, направился в обеденный зал. На мои оклики никто не ответил, и я вновь вышел. Споткнулся о какой-то ледяной бугорок, но моментально выпрямился и наметил цель — пенек, торчащий метрах в двадцати пяти. Перед ним я остановился. Вокруг только пеньки и виднелись, они повсюду торчали из снега, разлохмаченные, как после массированного обстрела. До меня вдруг дошло, что я больше двух часов проспал, сидя на кровати. В моей усталости были повинны дорога и новое окружение. Фен, теплый ветер, — мелькнуло у меня в голове. Тут я увидел, как из перелеска, что начинался не дальше чем в ста метрах от меня, вываливается фигура: несомненно, художник Штраух. Я мог разглядеть лишь голову и корпус, ноги скрывал гребень сугроба. В глаза бросалась большая черная шляпа. Словно нехотя, с натугой, как мне показалось, художник передвигался от пенька к пеньку. Он опирался на палку, которой тотчас же сам себя подгонял, вызывая ассоциации с перегоном скота, но при этом был и погонщиком, и палкой, и убойной скотиной одновременно. Однако это впечатление мгновенно стерлось практическим вопросом: как бы побыстрее да половчее подойти? Как я ему представлюсь? Просто подойти и о чем-нибудь спросить? Может, это и есть самый испытанный, хоть и примитивный, способ, каким пользуется всякий, кто хочет узнать дорогу или время? Да? Нет? Да? И так и этак? Да. Я решился пойти наперерез.
«Вот ищу гостиницу», — сказал я. И всё получилось отлично. Он окинул меня оценивающим взглядом: мое неожиданное появление скорее пугало, чем располагало к доверию, — и повел меня за собой. Он сказал, что живет в гостинице постоянно, а вообще останавливаться в Венге можно только из любви к эксцентрике либо по глупости. Ничего себе уголок для отдыха. «Вы вон про ту гостиницу?» Тут, дескать, и молодых глаз не нужно, чтобы увидеть, какая это нелепость. «В этих-то местах?!» Столь абсурдная идея может прийти только идиоту. «Или кандидату в самоубийцы». Он спрашивал, кто я, что я, чему обучаюсь. Должен же я покуда еще чему-то учиться. Я ответил так, словно иное мне никогда и не снилось: «Юриспруденции». Это его устроило. «Спокойно идите вперед, я человек старый», — сказал он. Вид его — вот что в какие-то мгновения так пугало меня. Я даже поежился при нашей первой встрече: настолько беспомощным он выглядел.
«Если пойдете туда, куда я указываю палкой, то попадете в долину, где можете разгуливать часами без всякого страха, — сказал он. — Вам не нужно бояться быть обнаруженным. С вами ничего не случится: всё совершенно вымерло. Ни вам полезных ископаемых, ни посевов, ничегошеньки. Вы найдете кое-что из следов той или иной эпохи: камни, обломки стен, какие-то знаки, а чего — никому неведомо. Какая-то особая, таинственная связь с солнцем. Стволы берез. Развалившаяся церковь. Скелеты. Следы осмелевшей дичи. Пять-шесть дней одиночества. Безмолвия, — вещал он. — Природа не ведает человеческого ига. Кое-где шумят водопады. Это как путешествие в эру, достойную дочеловеческого существования».
Вечера здесь наступают ошеломляюще внезапно, будто по гонгу громового раската. Как если бы по чьей-то команде падал гигантский чугунный занавес, отдаляя одну половину света от другой. Вдохнешь днем, выдохнешь ночью. Несусветно блеклые краски гаснут вовсе. Меркнет всё. Без всякого перехода. А если не становится холоднее, так это делает свое дело фен. Атмосфера по меньшей мере стискивает сердечную мышцу, если не парализует ее. Больничные стены многое могли бы порассказать об этих воздушных наплывах: пациенты, считавшиеся выздоравливающими, в которых медицина впихивала всю свою аптечку, пока не появилась надежда, падают как подкошенные, и никакая даже тысячу раз проверенная теория не может поднять их на ноги. Закупорка сосудов по мановению атмосферы. Загадочная сходка облаков где-то там, вдалеке. Собаки бессмысленно гоняются друг за другом по дворам и улицам, бросаются на людей. Реки выдыхают смрад тления, накопленный руслами. Горы с рельефом мозговых полушарий, до которых рукой дотянешься, при ярком свете, днем, резко очерчены, а ночью вообще не существуют. Приезжие ни с того ни с сего развязывают языки на перекрестках дорог, спрашивают, отвечают на вопросы, которые им никто не задает. Такое впечатление, что началось вдруг всеобщее братание: безобразное осмеливается приблизиться к прекрасному, и наоборот, хрупкое — к грубому. Бой часов роняет свои тяжелые капли на кладбище и чехарду крыш. Смерть ловко вползает в жизнь. Даже дети впадают вдруг в расслабленность. Они не кричат, но их тянет к пассажирскому поезду. В гостиницах и на станциях вблизи водопадов заводятся знакомства, срок которым одно мгновение; завязывается дружба, не успевшая зародиться, интимное «ты» выстрадано чуть ли не роковой страстью, но вскоре замарывается какой-нибудь мелкой пошлостью. Венг лежит в яме, вырытой за миллионы лет ледниковыми глыбами. Обочины дорог зовут к разврату.
«Я не художник, — сказал он сегодня. — Я был не более чем маляром». Между ним и мною возникло некое напряжение со своей мерой в каждом из нас. Мы бродили по лесу. В молчании. Пока мы шли, только рыхлый, налипший к ступням килограммовыми лепехами снег что-то говорил непонятно, но неумолчно. Неслышными, но мыслимыми словами, вроде бы они были, а вроде и нет. Он хочет, чтобы я всегда шел впереди. Он боится меня. Ведь из рассказов и опыта он знает: случается, что молодые субъекты нападают сзади, грабят дочиста. Физиономия зачастую лишь маска, за которой прячется убийца и грабитель. Душа, эта «проникающая субстанция всех законов», как ее склонны характеризовать, коль скоро верят в нее, лезет на рожон, а разум — конгломерат недоверия, страха и подозрительности — отстает, в ловушку не лезет. Несмотря на то что я говорю ему о своей неспособности ориентироваться на местности, он всё время пропускает меня вперед. Подаваемые им команды «налево» или «направо» развеивают мое предположение о том, что в мыслях он бесконечно отдалился от меня. Его приказы я выполню совершенно вслепую и с неуклюжей поспешностью. Главное, я не видел ни одного огонька, на который можно было бы ориентироваться. Меня будто несло куда-то — и в мыслях тоже, — и равновесие достигалось в любой точке и в то же время нигде. Что делал бы я, окажись здесь один? Такая вдруг ошарашила мысль. Художник тащился за мной, как трал, привязанный к моим нервам. Казалось, он постоянно что-то соображает за моей спиной, делает какие-то свои выводы. Вот опять запыхтел и потребовал, чтобы я остановился. «Этой дорогой, — сказал он, — я хожу ежедневно уже не один десяток лет. Я мог бы тут пройти с завязанными глазами». Меня подмывало побольше узнать о причинах его теперешнего пребывания в Венге. «Моя болезнь вкупе со всеми причинами», — ответил он. Более подробной информации я и не ожидал. Я постарался, как мог, описать ему свою жизнь в самых выразительных словах, перемежая солнечные тона с оттенками печали, рассказал, как я стал таким, каков есть, не проговариваясь о том, кто я сейчас на самом деле, причем — с откровенностью, удивившей меня самого. Но это нисколько не заинтересовало его. Его интересовал только он.