2
Сведения из внешнего мира, то есть из-за стен лаборатории, были нам доступны в любой момент.
В мае 1971 года, после почти двух лет в школе, тех двух лет, в течение которых меня не в чем было упрекнуть, когда в моем личном деле было записано, что я нормально функционирую и обладаю средними умственными способностями, мне вдруг стало трудно вставать по утрам. По субботам и воскресеньям, когда все уезжали домой и я оставался в школе один, я либо вообще не спал, либо спал днем, а по ночам не мог заснуть,- и так потом продолжалось всю неделю.
Я обратился к школьному врачу, чтобы никто не заподозрил меня в лени или недобросовестности и чтобы можно было назвать происходящее со мной болезнью, против которой сам человек бессилен, даже если у него есть два будильника, один из которых очень большой.
К школе был прикреплен городской врач; он распорядился, чтобы меня каждый день будил Флаккедам, и в результате я стал приходить вовремя, но чувствовал страшную усталость. К этому времени я уже понял, что существует грандиозный план, и стал бояться катастрофы.
Поэтому я написал это письмо. Это было мое первое письмо – до этого в моей жизни не было человека, которому я мог бы написать.
* * *
Я увидел ее во дворе, рядом с Билем, под надписью «Soli Deo Gloria».
По утрам Биль всегда стоял под этими начертанными над входом словами, чтобы поздороваться с теми, кто приходит вовремя, и чтобы узнать, кто опаздывает. Когда ты начинал просыпаться, ты постоянно думал о том, что он будет там стоять. Так что в известном смысле он уже был рядом с тобой, когда ты находился еще между сном и явью.
Мы никак не общались с другими классами, дальше всего от нас находились самые взрослые ученики; она же училась двумя классами старше меня. На какое-то время она исчезла, может быть на полгода. Когда же снова появилась, то была уже среди интернатских детей, и никто не знал почему. К этому времени я уже наблюдал за ней, но по-прежнему издалека.
Однажды утром я увидел ее во дворе. Она опоздала, и это казалось странным – она была не из тех, кто опаздывает.
Когда несколько дней спустя она снова опоздала, я начал считать. За четырнадцать дней я насчитал шесть раз. Тогда я понял – тут что-то не так.
Когда она опоздала в шестой раз, Биль отозвал ее в сторону.
Он подвел ее к стене, освободив проход остальным ученикам. Он склонился к ней, он был сама сосредоточенность. Именно поэтому мне удалось подойти поближе, так что стали видны их лица. Она стояла слегка подавшись в его сторону и глядя ему прямо в лицо. Я был настолько близко, что видел ее взгляд – она как будто искала что-то.
Тогда-то и появилась мысль, что мы можем пригодиться друг другу.
Прошло много времени, а ответа все не было; в конце концов я уже почти потерял надежду. В ежегодных школьных альбомах я нашел ее на фотографиях класса, звали ее Катарина. Однажды утром, когда мы поднимались по лестнице в зал для пения, она оказалась прямо за моей спиной.
– Библиотека, – сказала она.
Впервые я слышал ее голос. Она сказала одно-единственное слово.
По окончании урока запрещалось находиться где бы то ни было, кроме двора. Единственным исключением была библиотека, примыкавшая к учительской,- там было разрешено проводить большую перемену тем, у кого возникало желание совершенствовать свои знания.
Теперь мы были здесь с Катариной одни.
Она долго сидела, пытаясь собраться с силами и что-то сказать.
– Это я специально, – сказала она. – Я специально опаздываю.
Это стало ясно еще тогда, когда я наблюдал за нею во дворе. Если Биль к кому-нибудь приближался, то тот человек пытался отклониться от него, это было инстинктивное движение – иначе и быть не могло. Она же придвинулась к нему, глядя ему прямо в глаза. Как будто хотела извлечь как можно больше из этого мгновения.
Она прочитала вслух то, что было написано на листке бумаги, похожем на письмо.
– «Кроме сна и необходимости концентрировать внимание есть и другое, о чем никто не упоминал. Целые дни, которые пропадают, и короткие мгновения, которые длятся вечность».
– Расскажи об этом,- сказала она.
Я вовсе не собираюсь ничего отрицать, сказал я, но кто бы там ни написал это письмо, он наверняка шел на большой риск, признавая, что так серьезно болен. Что можно сделать, чтобы уменьшить этот риск? Может быть, она, в свою очередь, мне тоже что-нибудь расскажет?
– Я провожу эксперимент,- сказала она.
Так она и сказала: «Провожу эксперимент».
– А ты уверена, что потом сможешь приходить вовремя?
На этот вопрос она ответила отрицательно.
Если бы она что-нибудь пообещала, я бы ей не поверил и продолжение было бы невозможно. Но она сказала правду, так что я попытался все объяснить.
Первое, что я постарался объяснить ей, касалось пения псалмов по утрам. Речь шла о законе, который открыла Карин Эре.
Обычно Карин Эре ничего не говорила, она вместе со всеми начинала псалом, а потом ходила по рядам, слушая, кто поет чисто, а кто фальшивит, и так определяла, кто будет петь в хоре, кто нет, а кто под вопросом. Но, слушая, она иногда одновременно что-то произносила, и то, что она говорила, часто оказывалось очень важным, это были какие-то глубокие истины, как, например, закон о золотом сечении.
Однажды, расхаживая таким образом по рядам, она сказала, что начало музыкального произведения – если только это умное и правильное произведение – в сжатом виде уже обязательно содержит в себе весь его смысл и дальнейшее развитие.
Так же и с утренним пением. В сжатом виде оно заключало в себе оставшуюся часть дня. Время, которое еще придется провести в школе. Возможно, и всю оставшуюся жизнь.
Вот почему я и начал с этого, но сначала ничего не получалось. Казалось немыслимым, что она когда-либо сможет понять, ведь она девочка, и главное – она всегда училась здесь и считала время само собой разумеющимся.
И тут прозвенел звонок.
У нее не было наручных часов, этого нельзя было не заметить. Но важнее всего было не это. Важнее всего было то, что она не слышала, как звенит звонок.
Для меня он прозвучал неожиданно, но я его услышал.
Она же не обратила на него внимания. И это оттого, что слушала меня. Значит, ей не были заранее известны все ответы.
Тогда я рассказал об утреннем пении псалмов и о страхе. А время шло, и опасность, что нас обнаружат, возрастала.
Частная школа Биля была вознаграждением после третьей попытки изнасилования – притом что не я, а меня хотели изнасиловать.
Тогда я учился в королевском воспитательном доме на Страндвайен, 109, также называвшемся приютом Торупа, но ученики прозвали его «Сухой коркой».
Поскольку совершивший эту попытку Вальсанг был одним из учителей школы и поскольку во всей этой истории оставалось еще много невыясненных обстоятельств, то руководство школы было очень обеспокоено случившимся, и я решил немного надавить на них.
К этому моменту я понял, что оставаться там больше нельзя. Оскар Хумлум, мой единственный друг, спасший меня в телефонной будке, был тоже из детдома и провел там на год больше меня; он смог выжить только потому, что на спор ел за деньги все что угодно, ему давали крону за червяка и пять крон за лягушку. Так что было ясно – ничего хорошего нас там не ждет.
В это время у меня возникли первые сложности со временем, и вечером в тот день, когда он меня спас, я пытался объяснить ему, что время в школе закручивается вниз по спирали. Поскольку мы оба были свидетелями в этом деле, нам, чтоб оттуда выбраться, надо было попробовать заключить с ними сделку.
Казалось, он не слышит меня, он мечтал о том, чтобы стать поваром на пароме, который ходит в Швецию. Я подумал, что, может быть, он надеется в ближайшее время найти место ученика. Он не отвечал мне, лишь качал головой, и позже, в канцелярии, он тоже ничего не говорил, но одним своим присутствием оказывал на них определенное давление. Они пообещали, что попробуют устроить меня в частную школу Биля, которая в последние годы время от времени принимала детдомовских детей с проблемами поведения и общения и была на хорошем счету.
* * *
Об этом я рассказал Катарине во время нашего второго разговора в библиотеке, в тот день, когда нас обнаружили и разлучили.
– Я помню, как ты появился,- сказала она.- Ты был совсем маленьким.
Тут я объяснил ей, что, когда меня перевели в пятый класс школы Биля – притом что по возрасту я должен был учиться в шестом,- я весил двадцать три килограмма в одежде и без ботинок. Рост мой тогда был сто двадцать восемь сантиметров, и городской врач уверял всех, что это не врожденный дефект, а объясняется тем, что в «Сухой корке» плохо кормили. К тому же иерархия в той школе была такова, что принятый позже всех, к тому же из детдома, оказывался на самой нижней ступеньке, даже ниже тех, кто жил дома. Таким доставались одни остатки, когда в середине дня подавали горячий обед, и это со временем становилось невыносимо, так как обеденная порция была самой большой и на ней надо было продержаться до утра.