— Люся, скажите Иону Лазаревичу, чтобы он был осторожен в разговорах с моим мужем. Это страшный человек. У него руки по локти в крови.
Но я отвлёкся от рассказа о моей тёщи. В течение двух выходных мы работали по десять часов в день. Трудно представить себе, что кто-нибудь из её коллег во всём мире смог бы проделать тот объём работы, которым она занималась в течение этих двух дней. Пока очередная крыса совершала двадцатиминутный бег на ленте третбана и ещё десяти-пятнадцати минут моего рукодействия, тёща успевала сделать сложный анализ крови, кроме подсчёта форменных элементов, включавший биохимический анализ. И это в пору, когда ещё не было современной лабораторной техники. Невероятно! Трудно описать, в каком состоянии мы были к концу воскресенья. А ведь нас ждала обычная рабочая неделя. Тоже не повидло. Тёща благосклонно посмотрела на меня и сказала:
— В научно-исследовательском институте отдел сумел бы проделать такую работу за полгода.
И до этих двух дней у неё, вероятно, было представление о том, как и сколько я тружусь. Мы никогда не говорили на эту тему. Естественно, человек должен работать и выполнять свою работу добросовестно и профессионально. В этом у нас не было разногласий. Но у тёщи не было представления о том, что, вернувшись с войны и поступив в институт, я ежедневно работал, не просто добросовестно, а именно так, как в эти два дня.
С той поры тёща меня полюбила. Как сформулировал Шекспир, «Она меня за муки полюбила». Это в переводе Щепкиной-Куперник. В переводе Пастернака мне больше нравится: «Я был ей дорог тем, что жил в страданьях». Наступила новая эра в отношение ко мне дорогой тёщи.
И всё же в этих отношениях оставалась одна неразрешимая проблема, одно непреодолимое препятствие: вопрос о воспитании моего сына.
Ещё будучи семилетним учеником первого класса, он получил отцовский наказ: на кличку жид — немедленный втык в морду оскорбившего, без анализа соотношения сил и без раздумья о последствиях. Единственное исключение — девочки. В этом случае не бить, а отойти в сторону и навсегда вычеркнуть её из числа знакомых.
— Чему вы учите ребёнка? — Возмущалась тёща. — Вы воспитываете хулигана.
Я молчал.
Сын, по-моему, был в пятом классе, когда получил от меня более подробную инструкцию, касающуюся еврейского вопроса.
— Сын, у нас, у евреев, они могут отнять абсолютно всё. У нас лично они могут отнять даже самое дорогое — нашу библиотеку. Да что там библиотеку! Они могут отнять нашу свободу. Они могут отнять нашу жизнь. И всё же есть одна единственная вещь, которую они отнять у нас не могут — знание. Так вот, сынуля, накапливай то, чего у тебя нельзя отнять.
— Что вы делаете? — Возмущалась тёща. — Вы калечите ребёнка!
Я пытался возражать. Но мои возражения отвергались как глупость, не заслуживающая внимания.
Ещё более болезненным вопрос о воспитании сына стал тогда, когда я начал приобщать его к Торе. Тут тёща уже не сдерживала гнева.
— Как вы можете? Интеллигент. Учёный. Чем вы забиваете голову ребёнка?
Единственным возражением в этом случае было моё упрямое молчание. Много раз я просил сына не играть на пианино, когда приходит бабушка. Вернее, в её присутствии не играть его любимые «Эвэйну шолом алэйхем» и «Хава нагила». Неописуемый страх охватывал её, когда она слышала эти мелодии в исполнении своего внука.
— Что вы делаете? Неужели вы не понимаете, что это слышат соседи? — Летом она тут же захлопывала окна в комнате сына. Конечно, исполнение «Хава нагила» в Советском Союзе не приветствовалось. Помню, во время очередного чемпионата по фигурному катанию в Москве английскому фигуристу запретили показательное выступление только потому, что он катался под враждебную музыку «Хава нагила». И всё же я никак не мог понять, почему такой страх испытывает моя тёща, когда её внук играет эти замечательные мелодии.
После всех мытарств и бед, сыпавшихся на людей, рискнувших подать документы на выезд в Израиль, в холодный ноябрьский день 1977 года мы, наконец, покинули страну, в которой «так вольно дышит человек». В вагоне восемь купе. В семи разместились сионисты, едущие в Америку благодаря израильскому вызову и по израильской визе. Лишь в нашем купе из четырёх в Америку ехал только один человек. Моя тёща. Уже несколько месяцев в Америке жила семья её младшей дочери. В Вене мы расстались.
Несмотря на радостное возбуждение, объяснявшееся тем, что мы действительно стали вольно дышать, в первый вечер мне трудно было подавить горькое чувство: тёща не с нами. Как она там, одинокая, в своей гостинице? Как она одна доберётся до Италии и дальше — до Нью-Йорка, и дальше — через всю Америку до Западного побережья, до Сиэтла, где живёт её дочь? Одна. Совсем одна. Неприспособленная. Старше меня на девятнадцать лет. Ведь для выезда из Совдепии она не ударила пальцем о палец. Всеми её выездными делами ведал наш сын, а она преспокойно продолжала работать в больнице и в свои семьдесят один год уволилась точно за неделю до отъезда. С женой не было необходимости говорить об этом, хотя мы не скрывали друг от друга идентичности наших чувств.
В конце первого месяца пребывания в Израиле мы приехали в Хайфу к ближайшей подруге моёй тёщи. Шушана чудом выбралась в Палестину в 1924 году. Она рассказала, как ещё в отрочестве они посвятили себя сионизму. Но Аделя, моя тёща, по какой-то причине не смогла удрать вместе с Шушаной. Кажется, говорила Шушана, её застукало ГПУ. «О! — Сказала Шушана, — вы не знаете, что это такое ГПУ!» Она упустила из виду, что бывшие советские граждане отлично осведомлены о ГПУ и о всех его трансформациях до нынешнего КГБ. «Да, — говорила Шушана, — я, будучи восемнадцатилетней девчонкой, сумела выбраться и вот уже пятьдесят три года здесь, а моя бедная Аделя застряла в этой проклятой России».
Спустя три года тёща прилетела к нам из Сиэтла. Сиэтл очень красивый город. Расположенный на холмах между заливом Тихого океана и огромным озером, он утопает в зелени. На востоке заснеженные горы. На юге сахарная голова круглый год покрытого снегом вулкана Ренир. Весь штат Вашингтон называют вечнозелёным — ever green. И всё-таки тёща была восхищена красотой Израиля. Да, здесь действительно замечательно. Но нет уже сил снова менять место жительства. Увы, не те годы. Ещё раз, в восьмидесятилетнем возрасте, она прилетела на свадьбу внука. Какой молодец! Какую чудесную речь на английском языке она произнесла! А ведь девять лет назад, когда мы выехали из Киева, она не знала ни одного английского слова.
Мы тоже часто прилетали в Сиэтл. У тёщи была комфортабельная комната в отличном доме престарелых. В приезд, когда мы в последний раз увидели её, когда она уже страдала болезнью Альцхаймера и не всегда узнавала свою дочь и меня, мы не могли не отдать должного безупречному вниманию и уходу, которым она была окружена.
В то последнее посещение мы посидели с ней в очаровательном саду, принадлежащем их дому. Затем зашли в её комнату. Всё это посещения я снимал видеокамерой.
В её сумеречном сознании вдруг, словно что-то щёлкнуло и наступило просветление. Она узнала нас. И слово Израиль разбудило в ней воспоминания. Она заговорила на иврите. Мы с женой обалдели. У нас не было ни малейшего представления о том, что она знает иврит. Даже в Израиле она ни разу не упомянула об этом. Даже рассказ её израильской подруги Шушаны почему-то проскользнул мимо нашего сознания. Вероятно, в тот вечер эгоизм новых израильтян, всё ещё в состоянии эйфории от всего впервые увиденного, повысил порог восприятия, и рассказ Шушаны о сионизме восторженных девочек, о ГПУ не застрял в нашем мозгу.
— Мама, — удивлёно спросила моя жена, — ты знаешь иврит?
— Шахахти, — (забыла) огорчёно ответила она. Я обратил внимание на произношение, на это горловое «Х», которое в Израиле так свойственно йеменским евреям. А тёща не прекращала удивлять нас. Она читала стихи Бялика в оригинале. Мы с женой сидели потрясённые. И вдруг тёща запела гимн Израиля «ХаТыква» — «Надежда». Как хорошо она пела! И тут мы с женой прослезились. Что ещё к этому можно добавить?
Можно было бы открыть Книгу и посмотреть, как у Экклезиаста написана эта фраза. Лень копаться. Тем более, что смысл её я знаю безошибочно: подарки портят сердце принимающего подарки. Не смею спорить с Экклезиастом. Но ведь из каждого правила есть исключения. Я, например, по поводу сердечных проблем впервые обратился к кардиологу в восьмидесятитрёхлетнем возрасте, хотя люблю дарить и получать подарки.
Много подарков я получал. Нет, не гонорар, а именно подарки. Извлечённый с того света, настрадавшись в госпиталях, я старался своим врачебным знанием и умением, а потом и опытом хоть в какой-то мере оплатить свой долг за спасение. Да, заработная плата врача более соответствовала подаянию, а не компенсации за тяжкий труд. Но ведь мной был выбран и установлен modus Vivendi. Выходить за его границы я позволить себе не мог. А подарки получал от уже выздоровевших, или от тех, для выздоровления которых приложил максимум усилий, оказавшихся, увы, недостаточными. В редких трагических случаях — даже от родственников умерших пациентов.