– …Это большой мой друг, покинувший Израиль. Он не просто уроженец страны, имя у него израильско-ханаанское – Таммуз. Можешь представить, в какой среде он рос, если родители дали ему такое имя…
Арик был настолько озадачен и даже испуган заданием по работе, что не успел я расспросить его о большом его друге по имени Таммуз, как он исчез за углом. Так или иначе, нам предстояло увидеться с Ариком в пять после полудня в офисе, можно будет его затащить в кафе и в спокойной обстановке, подробно расспросить о Таммузе: не сын ли он ивритского поэта Эшбаала Аштарот. Вряд ли может быть в Париже, где толчется немало израильтян, два или более человека по имени Таммуз, и если он именно тот самый, вполне вероятно, что он сменил имя на Томас Астор, как и отец его в свое время сменил свое имя Берл Рабан на Эшбаал Аштарот. Я склонялся к тому, что так оно и есть, несмотря на уверения Арика, что я совсем не знаю его друга по имени Таммуз, который решил покинуть Израиль и поселиться в Париже. Вероятно, это проистекало из того, что Арик ничего не знал о прошлом Таммуза, с которым познакомился в Париже. В разговорах своих они не упоминали моего имени, да и причины не было этому, потому Арик и не мог подозревать, что я знаком с его другом еще с детства в старом квартале Монтефиоре, который также назывался Ямин-Моше или Жилища безмятежных (Мишкенот Шаананим). Именно в тот год, когда Арик пришел учиться в нашу школу, он уже не мог встретить ученика по имени Таммуз Рабан – так тот был записан в классном журнале, ибо Таммуз перестал ходить в школу. Никто не знал, где он и что с ним после того, как отец его оставил дом и работу и приткнулся в подвале госпожи Джентилы Ландау с одной, но пламенной целью – писать стихи. Арик с трудом помнил имена одноклассников, тем более не мог знать кого-либо, вычеркнутого из классного журнала.
Вернувшийся после полудня Арик с пакетами почты выглядел не менее озабоченным, чем утром, буквально полз по ступеням на толстых своих ногах и раздавал пакеты, морща лоб, с опущенным долу, сосредоточенным взглядом.
– Зайдем после работы в кафе выпить чего-нибудь, – сказал я ему, принимая предназначенную мне корреспонденцию. Он же покачал головой в знак согласия и заторопился в соседнюю комнату. И в кафе тревога не покидала его взгляд.
– С мамой твоей снова не всё в порядке? – спросил я.
– Утром, когда я выходил на работу, она чувствовала себя хорошо, но я начал беспокоиться после нескольких моих звонков домой: линия все время была занята.
– Это может быть и добрым знаком, – сказал я.
– И да, и нет. С одной стороны, быть может, знак добрый: она бодрствует и весело болтает с подругами. Но, с другой стороны, это, может, знак вовсе не добрый: она звонит врачам, просит помощи, а, быть может, кто его знает, – ты ведь знаешь мое болезненное воображение – вдруг одолела ее слабость во время разговора, она потеряла сознание, трубка выпала из рук, и потому линия все время занята. Я сижу себе здесь и наслаждаюсь жизнью, в то время как мама лежит дома больная и беспомощная.
Тревожный его вид для человека, который не слыхал и не знал о страхах, поедающих его душу, свидетельствовал сам по себе о чем-то вовсе обратном, чем наслаждение жизнью за столиком кафе.
– Я тебя долго не задержу, – сказал я.
– Нет, нет, ты вовсе меня не задерживаешь, – поспешно сказал Арик и даже положил ладонь на мою руку, чтобы предотвратить мой уход. – Раз ты меня пригласил… Я бы тебя тоже пригласил, если бы мне было необходимо что-то выяснить.
Лицо его неожиданно покраснело и, после некоторого колебания, он добавил:
– Я бы и сам пришел сюда расслабиться – посидеть, поглядеть на прохожих, выпить чего-нибудь перед уходом домой. Подышать свежим воздухом, почувствовать себя свободным. Понимаешь, я ведь сам знаю, что тревоги мои зряшны, что занятая линия – это добрый знак: мама болтает с подругами и вовсе в этот миг во мне не нуждается. Тем не менее, мое воображение не оставляет картина лежащей на полу матери, ее лица, искривленного внезапной болью… Ладно, перейдем не другую тему. Я вовсе не собирался свои тревоги возлагать на тебя. Минут через пять позвоню домой отсюда – убедиться, что все в порядке. Так о чем мы говорили? Кажется, утром ты что-то собирался спросить меня перед тем, как появилась Яэли Ландау со своими записочками.
– Да, – сказал я, – хотел спросить тебя о твоем друге. Помнишь, ты сказал, что у тебя есть друг по имени Таммуз?
Еще до того, как он услышал имя «Таммуз», даже до того, как я успел спросить, лицо его сильно зарделось, и он бросил на меня странный такой, непонятный мне взгляд, заставивший меня прервать вопрос.
– Да, да… Ты хотел спросить…
– Этот Таммуз случайно не сын поэта Эшбаала Аштарот? Не зовут ли его Таммуз Аштарот или Таммуз Рабан? Настоящее имя его отца было Берл Рабан, и в детстве мы звали его Таммуз Рабан. Так он был записан в классном журнале, так его окликали учителя.
Глаза Арика засверкали, он даже с какой-то радостью покачал головой:
– Да, да… Точно так. Жаль, что тогда, в детстве, я не встретился с ним и ничего о нем не знал. Познакомился с ним лишь здесь, в Париже. Это удивительный, чудный человек!
Облако тревоги, душевная его подавленность исчезли при упоминании друга по имени Таммуз. Тут я понял причину того, что он покраснел при упоминании этого имени.
– Честно говоря, – продолжал Арик, – я намеревался поговорить с тобой о нём. Даже попросить кое о чем. Бывают же иногда такие случайные совпадения, этакая телепатия: в течение всего дня я колебался – обратиться с этим к тебе или нет. И это в то время, что ты хотел расспросить меня о Таммузе, ибо знал в детстве его отца. Просьба моя, по сути, и связана с его отцом. Ты ведь должен лететь в Израиль на следующей неделе, вот я и хотел попросить тебя о личном одолжении – связаться с его мамой. Отец его, как я понимаю, умер много лет назад, но, вне сомнения, она хранит все его документы и бумаги.
– Конечно же, я это сделаю с большим удовольствием. Ведь и я очень бы хотел увидеть ее после стольких лет. Не знаю, где она сейчас живет, но думаю, что не будет трудно напасть на ее след. Она ведь ныне – вдова известного поэта Эшбаала Аштарот!
Сердце мое защемило внезапной болью мгновение, когда я видел его последний раз поднимающимся по ступеням больницы к дочери его Нингаль, лежащей при смерти. Ноги его подгибались, он присел на ступени, обхватив руками голову, и все поднимающиеся и сходящие бросали на него недоуменные взгляды.
– Ты, вероятно, знаешь, что Эшбаал Аштарот в свое время работал в глазной клинике доктора Ландау, и Таммуз рассказывал мне, что его отец вместе с доктором Ландау ездили в Иран лечить глаза кому-то из шахской семьи.
– Да, я помню. Рассказывали тогда, что доктор Ландау и все его сопровождавшие получили золотые медали и благодарственные письма от самого шаха. Это был отец шаха нынешнего, у которого столько сейчас бед. Вполне возможно, что именно ему лечили глаза, ведь он был тогда молодым шахским сыном.
Арик возбужденно следил за каждым моим словом: все, касающееся его друга, было бальзамом его сердцу:
– И еще Таммуз мне рассказывал, что помнит – у отца его был пакет с входными билетами в шахский дворец. Быть может, что-то осталось из этого пакета: дорожный билет, приглашение на праздничный ужин, на встречу в саду. Прошу тебя, если возможно, привези хотя бы что-то одно, даже просто копию.
– Конечно, – сказал я, – если только у нее что-то осталось от тех дней и она согласится мне дать.
– Прекрасно, – сказал Арик, – теперь я вернусь домой в отличном настроении.
Еще до того как мы расстались, у меня возникло желание спросить его, почему он обращается именно ко мне со столь простой просьбой, связанной с отцом его лучшего друга; ведь он может попросить об этом впрямую самого Таммуза. И всё же я подумал, что такой вопрос может быть им истолкован, как нежелание выполнить его просьбу. Более того, вопрос этот может затронуть какие-либо болезненные точки, которых Арик не хотел касаться. Быть может, по той или иной причине Таммуз прервал всякие связи со своей матерью, или она – с ним. Быть может, именно крепкая дружба не позволяет Арику обратиться в Таммузу с такой просьбой или, наоборот, он желает это скрыть от друга по своим каким-то причинам. Ведь вот, не предложил же мне адрес вдовы Эшбаала Аштарот. С другой стороны, вполне возможно, что Арик просто не придал значения моему замечанию, касающемуся этого адреса, и вообще его просьба не заключает в себе вообще никакой тайны. Просто нужные материалы, таким образом, окажутся у него гораздо скорее, чем в результате длительной переписки.
После того как мы расстались и я убедился в том, что, друг Арика и есть Таммуз, сын Эшбаала Аштарот, внезапно, до сердцебиения, я ощутил острую неудовлетворенность: ведь не спросил я Арика о главном: почему Таммуз здесь, в Париже, живет под именем Томас Астор? Сомнения начали меня грызть не менее сильно, чем до встречи с Ариком. В общем-то, все сошлось на том, что Таммуз Аштарот и есть Томас Астор, но именно поэтому остро встал вопрос: почему он был столь отчужден во время нашей встречи. Нет, он вовсе не притворялся. Томас Астор просто не был со мной знаком. Он ведь не знал, с кем ему предстоит встретиться. И если он и вправду был Таммузом, скрывающимся под иным именем, некий незаметный знак удивления от неожиданной встречи, трепет ресниц, мигнувшее веко, едва искривившийся рот, непроизвольный жест руки – должны были его выдать. И это даже в том случае, если он решил намеренно не признать меня, после того как понял, что его собеседник – не автор пьесы «Откровение человека» Аарон Дан, а я, выступающий от его имени и по его поручению? Но, быть может, Таммуз – Томас Астор вовсе не чурался меня, а просто-напросто не узнал после тридцати пяти лет, по сути, целой жизни, и был искренне уверен в том, что беседует с автором пьесы «Откровение человека» Аароном Даном? Да, говорили мы по-французски, но проблемы, поднятые в пьесе, были явно израильскими, явно знакомыми ему по прошлой жизни. Однако Томас Астор даже слабым намеком не открылся, что он уроженец Израиля, не произнес ни одного ивритского слова, как будто не был сыном ивритского поэта, а абсолютно чуждым Израилю, его языку, проблемам, всему, что там происходит.