Первый P. S. — Знай, что я встретил молодую особу по имени Мадлен. У нее есть маленький магазинчик, где она торгует всякими безделушками, которые сама же и мастерит: матерчатыми куклами, бумажными цветами, бисерными сумочками, разрисованными платками. Богатое воображение, хороший вкус и на редкость искусные пальцы. Мы часто виделись с ней последнее время, и как раз перед отъездом я вдруг обнаружил, что, когда я возле нее, все становится таким же простым и прекрасным, как лист дерева или перо птицы. Не иронизируй по этому поводу, Серж, не то ты мне за это дорого заплатишь по моем возвращении.
Второй P. S. — И вот еще что. Ты полагаешь, что я страдаю больше, чем многие другие, оттого что в мире все идет раз и навсегда заведенным порядком и невозможно ничего изменить. Не в этом дело, старик. Мне кажется, что я не страдаю даже от того, что не в силах уразуметь, почему все идет именно так. Я мучусь, если уж говорить правду, от того, что до сих пор не знаю, что делаю здесь я, я, Жорж Море, бывший студент, бывший чернорабочий, бывший пожарник, бывший ночной сторож, бывший секретарь театрального агента, непревзойденного мошенника, и уже бывший гид-переводчик, хотя я еще и не начал работать, поскольку со времен войны у меня нет никакого желания связывать себя на будущее.
Третий P. S. — Ну, а в конечном счете сегодня вечером больше всего мне хотелось бы сидеть вот так на террасе этого маленького бара, где я пишу тебе эти глупости, смотреть на проходящую мимо меня толпу и ждать уж не знаю какого откровения. В Италии наш капитан повторял нам перед каждой атакой, что жизнь не многого стоит и что, если бы каждый из нас проникся по-настоящему этой истиной, мы бы без страха пошли навстречу будущему. Этот болван даже не понимал, что самое лучшее в каждом из нас и было понимание того сказочного богатства, которое он в эту минуту ставил на карту.
Четвертый P. S. — Мы убили бога, и теперь мы все сироты.
Жорж приписал адрес, по которому его друг мог ему написать, и вложил листочки в конверт. На западе в этот вечерний час висел огромный медный диск. Море было голубовато-белым, и по нему пробегали более темные полосы. По небу по направлению к Ницце скользил самолет. Мадемуазель Мадлен Аслен, Париж. Дорогая, дорогая Мадлен, ну вот, я только что познакомился с кораблем и его капитаном. Пассажиры прибудут завтра. Думаю, мы снимемся с якоря еще до полудня. Капитан похож на гору, и вы понимаете, что за столь короткий срок я не смог обследовать ее со всех сторон. Дорогая моя Мадлен, я нахожусь на Круазетт, передо мною море, и как бы мне хотелось, чтобы вы были здесь, рядом со мной. Он остановился. Эти слова не передавали его истинных чувств к Мадлен, столь пылких. Из-за этих нескончаемых сумерек мне начинает казаться, что я нахожусь внутри огромного мыльного пузыря и что, если только я сделаю слишком резкое движение или даже если у меня возникнет недостойная мысль, пузырь лопнет, разлетится вместе со мной на мелкие кусочки и улетит в пресловутое бесконечное пространство. Он знал, что ему случалось заставлять страдать женщин и что он был несправедлив по отношению по крайней мере к одной из них, которая наверняка его любила. Он помнил, как она расплакалась в его присутствии, но ее слезы не взволновали и даже не растрогали его. «Человек, который вас любит, — что может быть на свете дороже?» Она ушла, сказав ему на прощание, что он жесток (а какой у нее был взгляд, когда она оглянулась на лестнице!), но разве она знала, что такое настоящая жестокость? Он не чувствовал себя жестоким, это было что-то другое. Только с этой вот молодой женщиной разрыв был тяжелым. Время от времени он даже писал какой-нибудь бывшей любовнице, не задумываясь над тем, что они давно расстались. Но она была частицей его прошлого, принадлежала к определенной области его духовной жизни, которую она в той или иной степени обогатила или украсила, и он иногда с неожиданным жаром обращался к этим воспоминаниям. С Мадлен, он был в этом уверен, все будет иначе. Она относилась к тому же племени людей, что и он, была из тех, кто ждет, что жизнь вдруг расцветет для них ослепительным огненным цветком. Дорогая Мадлен, вы сказали мне в последний наш вечер, что я без конца кружусь в своем внутреннем мире, но вы не правы. Я отчаянно кружусь во внешнем мире с единственным стремлением вернуться в себя и обрести то, что я потерял: истоки своих надежд и чаяний, пути своих желаний. Все это слишком литературно, подумал он, недовольный тем, что не может найти нужный тон. Он в два приема выпил еще бокал и вновь принялся за письмо. Иногда я верю, что меня где-то ждет большое счастье. Я представляю себе это счастье в легком платье, с развевающимися по ветру волосами, оно высматривает меня из-за деревьев таинственного сада, и я заранее знаю, что у него будут ваши глаза. Ну теперь это уже совсем в стиле писем, посылаемых в женские журналы. Пусть так! Потом он напишет другое письмо, лучше. Он добавил: Я вас люблю, и, как только запечатал конверт, ему захотелось приписать постскриптум: «Дорогая и прекрасная Мадлен, на всякий случай знайте, что мои руки — это руки убийцы», но потом он отказался от этой мысли. Вино плохо действовало на него, и он это знал. Но кому он мог рассказать, как однажды весенним днем 1944 года на передовой у Сан-Космо-Дамьяно, неподалеку от Кастельфорте, он добежал, задыхаясь, до дота, бросил туда гранату и разорвал на куски четырех его защитников? Убеждать себя, что другие отвечают за это месиво человеческих тел? Один глаз вылетел и прилип к стене! Настоящий Гран-Гиньоль, скажете вы? Но, дорогая моя, в Париже театру с таким названием, где показывали жестокие мелодрамы, после войны пришлось на время закрыть свои двери, nicht wahr[2]? И впрямь его лучший спектакль, где кровь лилась ручьями, походил на невинную пастораль по сравнению… Господи, не следовало ему столько пить! Он вышел из бара, опустил письма в первый встретившийся ему на пути почтовый ящик и отправился искать ресторан.
— Значит, вы по специальности не переводчик, а какова же ваша настоящая профессия?
В полдень они все собрались в кают-компании «Сен-Флорана», проплывавшего мимо Ниццы. Все, то есть Мишель Жоннар и его жена Мари-Луиза, Эрих Хартман, капитан Даррас и в конце стола, рядом с Жоржем, Герда Хартман. По желанию Мишеля Жоннара во время завтрака был включен проигрыватель и тихо лилась церковная музыка. Обслуживал их кок-стюард Сантелли, тулонец, одетый строго, во все белое, словно хирург, впрочем, у него и взгляд был как у хирурга, одновременно острый и вдумчивый. Вопрос задал Мишель Жоннар. Жоржу было не слишком приятно, что он стал, таким образом, предметом разговора. Сразу же при знакомстве Эрих Хартман похвалил его великолепный немецкий язык, обнаружив у него даже легкий прусский акцент. Конечно, Жорж предпочел бы обедать вместе с командой, желание довольно нелепое, поскольку в силу своих обязанностей он был связан как раз с этими четырьмя пассажирами и ему все время приходилось быть рядом с Гердой Хартман, которая говорила лишь на своем родном языке. Его поэтому и посадили возле нее, чтобы он, по ее просьбе, переводил ей, о чем беседуют за столом.
Поскольку Мишель Жоннар ждал ответа, хоть и продолжал при этом разрезать свое жаркое на фарфоровой тарелке с золотым ободком, манипулируя ножом и вилкой с истинно королевской непринужденностью, Жорж сказал, глядя на Дарраса:
— Я торгую птицами.
Раздались изумленные восклицания, и даже Жоннар, удивленный, на минуту перестал работать своими длинными руками с набухшими венами.
— В самом деле? — переспросил Эрих Хартман. — Птицами?
— Я полагаю, из курятника? — проговорил Жоннар, и его перстень недобро сверкнул.
— Нет, только птицей-феникс, — ответил Жорж весьма любезным тоном. Он сразу почувствовал неприязнь этого типа к себе и держался настороженно.
— Что это вы рассказываете? — вмешалась Мари-Луиза Жоннар. — Разве они существуют, Море?
Она была в летнем платье с глубоким вырезом, а на шее бусы из мелких ракушек, вроде тех, что лежали у Мадлен в магазинчике. Ее изящная темноволосая головка, казалось, сидела на шарнирах, она двигалась рывками, поворачиваясь то к одному, то к другому собеседнику.
— Существуют, мадам, что весьма удобно как для продавца, так и для покупателя.
Никто больше не стал задавать вопросов, а музыка, сопровождавшая стук ножей и вилок, зазвучала медленнее, интимнее, словно вдруг преисполнилась мистического пыла. Свет волнами проникал через иллюминаторы.
— Сегодня вечером я вручаю вам пакетик с пеплом птицы. На следующее утро вы открываете пакетик, и птица-феникс возрождается у вас на глазах…
— Ach so! — произнес Эрих Хартман.