А в директорских моих заботах появилось и нечто новое, очень и очень трогательное. Начали учебу начальные классы. И вот уже приводят ко мне в кабинет малышню — нарушителей порядка. Какие же они забавные! Сначала ни в чем не сознаются! — головы опустят, сопят… А после двух-трех укоряющих слов вдруг распахнутся и залопочут. Тут и раскаянье, и слезы! Уйдут из кабинета, а мне и смешно и почему-то грустно, с такими малышками я еще не работала. Они совсем не похожи на старших ребят!
Здоровья Вам, Володя, и давайте договоримся — оба не будем унывать!
Интересно, как идет жизнь в Москве?
Здесь у нас, в городке, рыночные цены резко снизились. На муку, например, и на хлеб раза в три, по сравнению с зимними. Жить становится легче. А главное, чувствуется, скоро конец лихим годинам, конец этой страшной, и хочется верить, последней в истории человечества, войне. Ведь должны же люди умнеть от страданий!..
С приветом Ольга Николаевна, сентябрь, 44 г.
Володя, Володенька?!
Давно от Вас нет писем. Получили ли Вы мое письмо и ценное письмо с аттестатом? Если нет, напишите, вышлю еще. Когда получите аттестат, в нотариальный отдел не обращайтесь, я его не пометила, как дубликат, он у Вас будет самым настоящим!
Вы писали об операции. Как прошла она?
Пишите. Я тревожусь.
Ольга Николаевна. сентябрь, 44 г.
Дорогая Ольга Николаевна!
Спасибо за все Ваши хлопоты. Аттестат получил, и письма Ваши очень и очень согревают. Когда прочитал про малышек в Вашем кабинете, сам не знаю, почему расчувствовался, да так, что даже слез не удержал. Захотелось увидеть эти повинные мордашки, погладить ласково по головам, шепнуть что-нибудь такое хорошее, чтоб губки растянулись улыбкой, чтоб глаза прояснели удивлением и восторгом! Откуда это у меня? Вроде бы не ко времени о таком мечтать!
К операции меня готовят. Это уже третья. Укоротят и без того короткий оставшийся кусочек левого бедра. И называется это все реампутация. А первые операции были в лесу, под Витебском, в медсанбате, куда привезли меня с перебитыми ногами.
В полутьме палатки, ближе к столу, на котором лежал, светили фронтовые коптилки. Там, где были мои ноги, суетился хирург повторяя: «Придется, придется, придется…» Что «придется», я уже знал. Состояние мое было настолько тяжелым, что наркоз давать было нельзя. Резал и пилил хирург по-живому. А потом в санитарном автобусе, забитом ранеными, повезли в Смоленск. Водитель боялся дневной бомбежки, торопился проскочить до рассвета все 80 километров фронтовой разбитой дороги, гнал, не жалея ни машины, ни нас, стонущих от непрерывной тряски. Боль в отрезанных культях была жуткая. В Смоленск прикатил с прокусанной губой.
Потом железнодорожные теплушки, медленное продвижение к Москве. В одну из ночей почувствовал что-то неладное, потянулся к культе, пальцы ткнулись в мягкость раны. Сбилась стерильная повязка, к открытой ране прилипла далеко не стерильная штанина. Сердце сжалось. Знал, за такую небрежность придется расплатиться дорогой ценой. Так оно и вышло. Под Москвой, в Наро-Фоминске, где нас сгрузили, в большом здании школы, оборудованном под госпиталь, началось общее заражение крови. Удивительное это состояние! Как будто кальмар опутывает тело липкими щупальцами и медленно сосет, высасывает силы. Тело хочет жить, но температура возносится едва ли не до 42. Час — два мечешься в лихорадочном удушье, потом вдруг пот прошибает, и в полном бессилии распластываешься на койке. Не успеешь в себя прийти, все начинается сначала. Неделя, вторая…
Уже не в силах поднять голову с подушки, с трудом поднятая рука тут же, как чужая, надает обратно на одеяло. Уже точно я знал: еще день и жизнь уйдет.
Есть, есть в человеческом организме рецепторы, чутко улавливающие подступающую смерть! И сознание считывает сигналы этих все чувствующих биологических точек.
Палату вел молодой врач, не хирург. Присел ко мне на койку, видимо плохо понимая, что со мной.
Помню, спокойно, очень спокойно сказал ему: «Завтра я умру. Прошу, сообщите, пожалуйста, вот по этому адресу… Отцу и маме… У меня же сепсис…» — добавил я.
И тут он по-настоящему заволновался. Пришла сестра со шприцем, влила мне в вену несколько кубиков спирта, Это был риск: или туда, или сюда… Трижды повторяли жестокое вливание и… И сознание, вдруг прояснело!
А через неделю появился в палате отец. Всегда он был со мной сдержан, суров. А тут вдруг приник ко мне и зарыдал…
Отец добился. Меня перевели в Москву.
Извините, Ольга Николаевна. Я не хотел об этом вспоминать. Как-то само собой получилось. Здесь, в Москве все по-другому. Боль физическую снимать умеют. Что до нравственных страданий — тут уж, что под силу каждому. Будем надеяться на лучшее. Успехов Вам!
Владимир, октябрь, 44 г.
Дорогой Володя, Володенька! Не хочу, чтобы разделяли нас ненужные, надуманные условности. Из ученика ты давно превратился в учителя, и я пишу тебе «ты», Володенька! И очень прошу тебя так же обращаться ко мне.
Когда, читала последнее письмо твое, боль твоя была — моей болью. Я считала себя не слабым человеком. Но представила эту темную палатку, тебя распластано лежащего на столе, и эти безжалостные руки хирурга, я разрыдалась. Извини, наверное, я не должна была признаваться в этом…
Школу нашу готовим к празднику Октябрьской революции. Настроение у всех приподнятое. Победные салюты в Москве вдохновляют. А я, Володенька, в этой праздничной суете вспоминаю майскую демонстрацию 1941 года. Остался ли в твоей памяти тот солнечный, еще мирный Первомай?! У меня тот день и сейчас перед глазами: знамя школы было поручено нести тебе. И ты, высокий, сильный, красивый, идешь впереди колонны, и над твоей головой волнуется тяжелое пурпурное полотнище, прошитое золотом. И люди, заполнившие улицу, смотрят на тебя, любуясь, даже восхищенно, и ты, смущаясь обращенными на тебя взглядами, все-таки неторопливо и твердо идешь впереди, и за тобой, весело с песнями движется вся колонна нашей школы!
А до войны оставалось пятьдесят два дня…
Ольга.
Оленька! Операция позади и, кажется, прошла успешно, если не считать того, что на третий день прорвался шов, хлынула кровь. Паника поднялась нешуточная! Меня в операционную. Но все обошлось. Оказалась — послеоперационная гематома. Ничего страшного.
Но прочь разговоры о болячках. Ведь и в нашем страдальческом госпитальном мире бывают весьма и весьма забавные случаи. Вот один из них, Оленька. Лежу после наркоза. Доктор похлопывает меня по щекам, чтобы вывести из потустороннего состояния. С трудом открываю глаза. Все зыбко, предметы колышутся. Слышу голос доктора: «Наконец-то!». Постепенно начинаю внимать окружающему. Доктор спрашивает: «Ну, Володя, что заказать Вам сегодня на обед?».
Правило такое в госпитале: после операции обед готовят по заказу. И как ты думаешь, что я заказал? Едва ворочая губами, проговорил:
— Картошку в тулупе…
Палата умирала со смеха. А я моргал глазами, не понимая. Доктор погладил рукой мою голову, сказал, тоже смеясь:
— Будет тебе картошка в мундире…
Правда, смешно?
Володя.
Володя, Володенька! Рада, что и среди страданий вы находите возможность и пошутить, и посмеяться. Но зачем, Володенька, омрачать эти светлые минуты тяжелыми раздумьями о своем будущем? Ты же сам писал: «…тот, кто остался жить, пусть возьмет от жизни вдвое больше, чтобы втрое больше отдать человечеству». Эти твои слова вошли в мою жизнь навечно. Знаю, так надо жить. Хотя сама жизнь очень и очень пестра, человеческие отношения извращены, порой впадаешь даже в отчаянье. На днях вызвала одного папашу, объясняю: если ваш сын не исправит поведение, он будет отчислен из школы. И что ты думаешь, Володя? Вместо того чтобы задуматься о воспитании своего сыночка, он стал уговаривать меня быть снисходительной, и, наконец, предложил подарить… туфельки!
Большего унижения я не испытывала. Не помню, что ему накричала, помню только, что выпроводила из кабинета. А ведь это управляющий одного из наших предприятий! Все-таки верю, что хороших людей больше. И ты укрепляешь во мне эту веру. Так зачем же, зачем же ты оставляешь за собой право так мрачно смотреть на свое будущее?!
Оля.
Дорогая Оленька! Ты права, если говоришь о жизни вообще, в ее целостности. Добра, в ней много больше. Если бы в жизни торжествовало зло, люди изжили бы самих себя! Но дело вот в чем. В этой огромной всеохватывающей жизни, есть свои, отдельные, единичные жизни, судьбы которых по разным причинам не вписываются в координаты Добра. Мне, видимо, уготована такая судьба. Долго не писал тебе. На это была своя горестная причина. Требовалось время, чтобы затянулась еще одна рана. Нет — нет, не на ногах — в душе. Оленька, ты, наверное, помнишь Ниночку, дочку строгого черноусого военкома нашего городка, которая училась в соседней Первой школе, тоже в выпускном классе? Знала ли ты, что Ниночка была первой моей любовью?! И когда я уезжал на войну, прощался с ней, как с невестой. И получал от нее на фронте нежные письма, даже со стихами: