Ах, как украсил бы Виллем де Кунинг стены нашей галереи, — но у нас здесь сплошной Самойлов с его вымороченными радужными тиграми, у нас Игорь Ивлев, потерявший на пути от Уорхола к Поллоку свой собственный голос, у нас подающая надежды Диана Королькова, которая подает их вот уже третье десятилетие кряду, у нас — великая Анна Венецианян, ради которой в галерею заруливают иностранные старухи, похожие на русских интеллигентных стариков. Иногда Гера Борисовна берет “на пробу” никому не известных авторов, но наш основной контингент, ГББ, страшно боятся новых имен, поэтому никому не известные имена — редкие гости на наших стенах. Вот почему я удивилась запакованной по всем правилам картине с незнакомой фамилией на обороте. Весноватов.
Картина стояла прислоненной к моему столу — получалось что-то вроде маленькой палатки. Галеристы видят инсталляции даже там, где они не задуманы.
— Да, похоже на палатку, — сказал кто-то за моей спиной. Прозорливец был невысоким, с вениковой поповской бородой. Типичный художник за гранью успеха, обратный путь с ярмарки. Весноватов... К такой фамилии требовались веснушки, но их не было.
— Вообще-то у меня здесь кабинет, а не склад, — я сразу пресекла попытки задружиться. — Вы чьих будете?
— Строгая! — восхищенно сказал художник. Он сгреб свою бороду в кулак и, кажется, собирался засунуть ее в рот, но передумал. — Как с холопом! И то верно — нечего нас распускать, а то на шею сядут. Вон у вас на шее уже сидит парочка, видите?
Я глупо схватилась рукой за шею, но там не было ничего, кроме шелкового шарфика, подаренного Жанусиком. Она всегда дарит мне шарфики, — если их связать между собой, получится такая веревка, что можно спуститься вниз из крепостной башни. Художник довольно расхохотался. Потом схватил картину и разорвал на ней обертку, — я вдруг подумала, что он точно так же рвет белье на любовницах.
— Не рву, не вру! Георгий Весноватов! — представился он, выставив картину передо мной, словно защищаясь ею. И я увидела буро-зеленую сопливую воду и высоченную гору, похожую на слона с поднятым хоботом. А еще там были черепаха и пеликан, каждый сидел на своей кочке. Пеликан смотрел наглыми карими глазами, черепаха тянула ко мне маленькую глупую головку.
Весноватов, как все художники, пытался считать с моего лица истинную эмоцию, неподдельное впечатление, в общем, как вы думаете, хорошо получилось, или продолжим творческие поиски?
— Доброе утро, Зоя, как дела, ты готова к выставке, ничего не забыла? — раздалось все там же, за спиной. Это была Гера Борисовна, она сияла улыбкой и тянула сушеную лапку Весноватову. Хозяйка очень гордится своей худобой, — я видела много раз, как она ест, и могу подтвердить — это очень диетическое зрелище.
Весноватов аккуратно принял лапку и чмокнул над нею воздух.
— Что скажешь, Зоя? — спросила Гера, любуясь черепахой с пеликаном. — Смело и неожиданно, правда? В этом есть кураж, идея. Найди, пожалуйста, место для работы Георгия…
— …Ивановича, — подсказал Весноватов.
Мы с Георгием Ивановичем шли по главному залу — развеска почти закончилась, только Игорь Ивлев все еще вымерял по фэн-шую места для своих работ. Рядом с ним переминался с ноги на ногу шаман с бубном. Но мне впервые в истории было не до Ивлева и не до его безумств.
“Бесноватый! — думала я. — Интересно, как называется его работа?”
— “Сон девушки”, — с готовностью откликнулся Весноватов. Я уже не удивлялась, что он читает мои мысли, к этому, оказывается, легко привыкнуть. Либо я столкнулась с чем-то непознаваемым, чего в принципе не люблю, ибо я не Игорь Ивлев, либо сошла с ума от недосыпа и жизненных разочарований. Мир в последние годы виделся мне серым — как у зайца под хвостом.
— Знаете, к чему снится пеликан? — спросил Весноватов загадочным голосом, но я не успела заинтересованно кивнуть — к нам плыл быстрый и безжалостный теплоход “Арчибальд Самойлов”.
— Не сомневаюсь, что в честь него однажды действительно назовут теплоход, — откликнулся Весноватов.
— И он затонет в речном круизе.
Как-то слишком быстро я привыкла к тому, что человек запросто хозяйничает в моей голове.
— Я ничего не стащу, не волнуйтесь! — будто бы обиделся Весноватов, и борода его обиженно задрожала, как веник на октябрьском ветру.
— Доброе утро, Зоенька! — с преувеличенной радостью приветствовал меня Самойлов, лобызая руку и ревниво поглядывая на чужака. — Видела моих?
Он всегда говорил о своих картинах как о живых. Одушевлял. А вот детей, наоборот, сводил до предметов — внуки раздражали его тем, что хотят есть и бегают.
— Сейчас посмотрю, Арчибальд Самойлович.
Мы резко свернули за угол, и я ударилась взглядом о полотно “Демиургия”. Красно-бело-фиолетовый компот, присыпанный черной шелухой, и в левом углу — клетчатый тигр.
— Рак глаза! — прошептал потрясенный Весноватов.
Когда Гера Борисовна задумывала нашу галерею, она, как и другие близкие искусству люди, мечтала продвигать самое передовое, смелое, необычайно талантливое. Подлинное.
— Искусство, — говорила тогда Гера, — это когда твой мир совпадает с миром художника. Или не совпадает, но ты можешь принять его мир. И открыть его близким по духу людям. Или даже не близким.
В то время как Гера выдавала подвыпившим слушателям определения искусства одно за другим, я разводилась с Тасиным отцом. С юным своим возлюбленным мужем Александром, единственный грех которого был в том, что он принес домой не ту картину.
Мы учились в художественном училище и любили друг друга, а заодно и весь мир, как сказал бы переводчик Андерсена, в придачу.
Я бы простила ему все, вплоть до измены, но он принес домой портрет мертвой женщины.
Мертвой она была задолго до того, как ее портрет был написан. Никто не позаботился о том, чтобы закрыть покойнице глаза, и она смотрела на зрителей — страшными, невидящими очами. Не такими, как у Модильяни, — те живые, хоть и слепые, а эти с тенью улетевшей жизни. И на ней было платье с белым воротничком, с таким домашним, уютным рисунком — что-то похожее носила в молодости моя мама, я помню это платье вместе с запахом.
Александр нежно держал картину, обнимая раму, как живые и теплые плечи.
— Копылов-Масальский, — сказал он. — Настоящий Копылов, осознаешь, как нам повезло?
Кирилл Копылов-Масальский был художником такого калибра, что восхищаться им следовало вне зависимости от того, что именно он “накрасил”.
— Старик, я тут накрасил картинку, — небрежно ронял мэтр, и старик, будь ему даже двадцать лет от роду, начинал восторженно кивать головой. Критику Копылов не воспринимал в принципе, а чужие успехи были для него словно отравленные стрелы.
— А! А! — страдал Копылов, морщась и слушая, как хвалят других. На совместных пресс-конференциях он всегда говорил: — Если ко мне нет вопросов, тогда я пошел.
И громко двигал стулом — чтобы ножка проскребла по полу, как звуковой сигнал последней возможности.
Копылов-Масальский ревновал славу ко всем, даже к Ренуару и Леонардо да Винчи, но в атмосфере искусственного почитания и обожествления талант (а он у него, несомненно, был) художника поник и увял, как цветок, подаренный не от чистого сердца. Тяжелее всего приходилось ему в последние годы, когда над миром взошла слава Анны Венецианян. Эта живописица всякий раз тупила глазки и признавалась, что ее мазня не идет ни в какое сравнение с картинками, которые накрасил Копылов. Что он — истинный Мастер, а она годится только для того, чтобы омывать ему кисти и ноги (насчет ног и кистей не знаю, но в мастерской у него Венецианян одно время совершенно точно мыла полы. Не исключено, что собственными юбками, — они всегда выглядели так, словно ими что-то вымыли. Причем не раз). Что он — это наше все, а она — ничье Ничто. Все попытки подхвалить художницу обращались в истерику — Анна кричала и билась, доказывая собственную беспомощность.
— Сжечь, сжечь эту картину! Я бездарность! Я недостойна даже докуривать за Копыловым!
Картины у Венецианян были изумительные. Странно, что она этого не понимала. Изумительные они были и в переносном, и в прямом смысле слова — актуальном для меня — “выживший из ума”. Образованная Гера Борисовна однажды провела прямую параллель между Анной Венецианян и Эрнестом Хемингуэем. Хемингуэй никогда не верил чужим похвалам — даже если от друзей. А еще у него была пейрафобия, боязнь публичных выступлений, — и это тоже про Анну. Надо было очень не любить в детстве маленькую девочку, чтобы из нее выросло такое мучительное создание.
— Так не пишите, раз бездарность, — резонно сказал ей однажды Арчибальд Самойлов, хмуря брови. Брови у него были такого же размера и разреза, как глаза. По две темные полосы, одна под другой, — не человек, тигр.
Анна Венецианян не послушалась, продолжала, по собственному выражению, марать холсты и домаралась до всемирной славы.