А между тем было бы очень важно прояснить этот вопрос. Ведь по прихоти истории число венгров, которые, будучи в расцвете творческих сил, целые годы проводили и проводят в военном плену, превышает полмиллиона. Это важнейший орган тела нации, значительный процент мужского населения, который в настоящее время живет за пределами страны, там набирается опыта, меняется и развивается. Эти люди не просто очутились вдали от родины — они оторвались от нее, выпали из кровообращения и внутренней жизнедеятельности отчизны. Когда эти живые токи возвратятся в тело нации, они будут совсем другими, чем были на тот момент, когда их оттуда вычерпали. Это развитие — историческое, потому и воздействие его окажется в высшей степени значимым, даже более того — возможно, также историческим. В прошлом нашего народа не найти ни единого примера, когда столь огромная масса людей жила бы вне пределов страны, подвергаясь активному воздействию нового общественного строя.
Нижеприведенные данные не могут претендовать на полноту. Правда, я составил их на основе материалов, которые собирал почти четыре года, но собрание мое не было систематизированным, и материалы не раз гибли. И хотя жить мне довелось во многих лагерях, среди соотечественников из самых разных социальных слоев, все же осталось немало лагерей, с которыми у меня не было никакой связи. Стало быть, эти записи означают скорее начало исследовательской работы, а не ее завершение, и неполнота их объясняется не ленью или недобросовестностью собирателя, а обстоятельствами сбора материалов. Ведь плен и этой работе воздвиг противоестественные барьеры.
Сколько нас, мы и сами не знаем; десятки или сотни тысяч венгерских военнопленных обитают в несметном количестве лагерей, разбросанных на необозримых пространствах страны в двух частях света. Почтовой связи меж лагерями не существует; ни с домом, ни друг с другом мы не переписываемся. Лишь поезда приходят и уходят, длинные эшелоны с военнопленными тянутся отсюда за Урал или с востока обратно, в европейскую часть. Эшелоны прибывают часто; мы толпимся у ворот, поджидая новеньких, которые сперва выспрашивают нас про здешние условия, а уж потом рассказывают про свое житье-бытье.
Таким образом постепенно — с той же медлительностью, с какой ползут года, — мы все-таки узнаем кое-что друг о друге. Есть у нас даже своя печатная газета — «Игаз Со», «Правдивое слово», — ее издают в Москве; оттуда тоже можно почерпнуть сведения, прочесть письма. Иной раз и нам самим приходится совершать путь то с севера на юг, то в горы, то к морским берегам — куда судьба забросит. Из распространяемых слухов, ненароком оброненных слов, а в основном по воле случая медленно, но верно все же вырисовывается общая картина. Картина того, как жил, что чувствовал, о чем думал военнопленный, самое убогое и беспомощное из всех созданий Господних.
* * *
В начале начал, в «первобытный период», когда приходилось бороться за существование, пленный абсолютно ничего не воспринимал. Надо было выжить. Жить — значило быть эгоистом. Пленный был предоставлен самому себе. Его окружали мрак и непробиваемая оболочка, где был он один-одинешенек, как орех в скорлупе. Даже зависти он не знает. Если голоден и видит у другого хлеб, то даже не задумывается над тем, что хлеб — чужой. Хлеб это хлеб, надо его схватить и съесть.
Многие воровали хлеб. И сейчас иногда крадут. Интересно, что когда поймают вора, то долго спорят и обсуждают, как с ним поступить: доложить начальству, отвалтузить или попросту заставить возместить ущерб. Решение выносится всем бараком, и вора ждет битье или карцер. И лишь в крайне редких случаях — презрение.
Дома, на родине, вора подвергают остракизму. Здесь поколотят, и дело с концом. Это не эмоциональная ущербность, а полное равнодушие. Абсолютная нулевая точка чувств, состояние, о котором глухо умалчивает литература. Возможно, оттого, что редко встречались примеры; но теперь и здесь этих примеров сотни, тысячи.
Все мы наслышаны о том, что человек убивает в состоянии аффекта. Из-за любовной страсти, из корыстных побуждений, ради женщины, золотого кольца или чего-либо другого, но всегда одержимый страстью. И вот вам, пожалуйста, масса людей, бесстрастно, тупо и равнодушно сносивших смерть. Нужны примеры? Они есть. И если мы выбираем отдельные примеры, то лишь потому, что имена большинства из них канули в забвение. Но кое-чьи сохранились.
* * *
Дёрдь Нанаши, врач из Будапешта. Известный спортсмен — то ли пловец, то ли ватерполист. Зимой 1943-го ему ампутировали обе ноги по колено. Несколькими неделями позже он попал в этап; место в вагоне нашлось только на верхних нарах. На шестые сутки нары расшатались и стали крениться. Верхние «пассажиры» чувствовали себя как на скользком склоне. Хватались, цеплялись за доски. Вагон трясло, нары шатались и все упорнее сползали вниз. Раны Нанаши были далеки от заживления, в ту пору даже царапины и те затягивались с трудом. Нанаши сползал к краю и орал от боли.
Иногда кто-то делал над собой усилие, усаживал раненого повыше и подпирал какой-нибудь деревяшкой. Это не помогало. Надо было поднять нары да укрепить парой гвоздей. В вагоне находилось тридцать пять человек, но ни один и пальцем не шевельнул. Не в слабости было дело — в равнодушии. Нанаши стенал и кричал еще двое суток, потом умолк. Никто не замечал его стонов, никто не заметил его смерти.
Не знаю, где и когда еще жили люди в такой степени отупения и безразличия. Никто не испытывал жалости к ближнему, но и к себе тоже. Сознания, разума было не больше, чем у муравья, человек лишь сносил свою участь, руководствуясь инстинктами. Исчезли невесть куда воспоминания. Не только лица и образы канули в небытие, но и дорогие сердцу имена, важнейшие даты. Многие считали причиной перенесенный тиф. Но причина была в глухом бесчувствии, в душевной отупелости.
Попадались такие, кто, кроме года своего рождения, не помнил ни одной даты. Большинство забывали даже собственные имена. Что уж там говорить об исторических личностях, знакомых по школе, вроде Генриха VIII или Ласло Хуняди, — имени близкого друга и то не помнили. Знавал я одного немца, который напрочь позабыл имя своей дочери. Мало того, ему даже в голову не приходило попытаться вспомнить, как ее зовут. Не все ли равно?
Тщетны были бы усилия раскопать хоть какие-то следы эмоций на такой глубине падения. Все чувства, какие у нас были, проредила, повыдергала война. Они сжались, скукожились на фронте, и из огромного искрометного снопа чувств, взметавшегося в прошлой жизни, остались всего лишь один-два чуть тлеющих уголька, разрозненные черты, слово-другое… Или даже и не слово — напроизвольный выдох: «Ах, мама», или «Илуш», или «Розика».
Это состояние — период глухого мрака — оказалось переходным. Первым просветом был огонь печи, где пекся хлеб, и кухонное оконце, откуда просачивался дух горячего варева. Вероятно, не лишне упомянуть, что основой человеческого самосознания и поныне является краюшка хлеба. Все остальное следует потом. Мечты, стремления, любовь, нежность, молитва и даже воспоминания… всему этому находится место лишь тогда, если в руках у тебя — кусок хлеба.
Итак, тронулся лед, возобновилась уже почти утраченная жизнь. Начали пробуждаться и человеческие чувства. Два человека наконец-то оказались способны к разговору. До сих пор они лишь огрызались: «Пошел отсюда», «Это не твое место» — или аналогичными раздраженными словами. Теперь настала пора и для бесед.
«Ты откуда, браток?» — это самая первая фраза для зачина. Оно и понятно: вдруг да из Пакша, Сенца, Мезёкёвешда. Тогда никакие долгие вступления да объяснения не нужны, разговор покатится сам собой. А уж ежели земляк или односельчанин? В плену каждый разыскивает соседа, брата, свата, кума, разыскивает неустанно, неутомимо. Похоже, каждый венгр застрял в своей деревне, как топор в древесном сучке.
Находились ли земляки, свойственники, родственники, нет ли — кто знает! Но как бы там ни было, а слово за словом — завязывается разговор. Слова хоть и скупые, стертые, а все же человеческие. В длинных, задымленных бараках они жужжат, как рои пчел. Чтобы понять цену этих слов, необходимо учитывать породившее их настроение. Снаружи льет нескончаемый дождь. И столь же нескончаемая череда дней, отличающихся один от другого не больше, чем пустые кадры одной фотопленки. Это не жизнь, но и не смерть. Некое промежуточное состояние.
Жизнь не безнадежна, хотя и не сулит ничего хорошего. Первая радость, первая надежда проглянет лишь годы спустя — после войны, после плена, дома… Мы в рабстве у времени, а это ни с чем не сопоставимо. Даже в тюрьме заключенный на что-то надеется и ждет: вдруг повернется ключ в замке, вдруг да придет помилование, и тогда — на свободу. Здесь никаких ключей, никакого помилования. Здесь разматывается цепь долгих, тягостных лет, цепляются одно за другое зубчатые колеса истории, и ход этого механизма не ускорить ни тоской, ни страстью, ни молитвой… Остается только ждать, день за днем… «А ну-ка, расскажи про глухого Мишогу!»