— Да… — как-то странно, то ли удивляясь, то ли одобряя Сафроновича, протянул Степан.
— Он ей ноги «шампанским» мыл, — сказал Кащей, чтобы прикончить Степана. — Не знаю, стоит она того или нет.
— Прямо при тебе?
— Чего при мне?
— Мыл-то?
— Ты чего? Просто она смеялась потом на эту тему. Я им иногда столько «шампнского» прямо с завода привозил — за неделю не выпьешь. А тут нам дадут чего с собой взять? Ты не припас?
— Надо у Митрича спросить. Дадут, должно.
— Вот так, Стёпа! — Кащей толкнул Степана в могучее плечо. — А у нас с тобой зубки мелковаты, потому и глазки зарить на Любу нечего, понял?
— Я им тоже много чего возил, ну дак и чего из этого?
— Значит, не понял. — Кащей выжидательно улыбнулся. — Ну, и хорошо, целей будешь.
За столом уже становилось шумно, ибо слов и тостов во светлую память Анатолия Сафроновича сказано было много, и теперь мало кто слушал очередного оратора, больше говорили между собой и о своём. Одна Люба продолжала держаться в изначальном образе, так и не притронувшись к питью, к закуске. Сидевший рядом первый секретарь райкома время от времени наклонялся к ней с тихим советом:
— Любовь Андреевна, вам бы выпить чего-нибудь — это снимает напряжение.
Она не отвечала. Да и не надо ей было снимать напряжение, потому что в таком состоянии она лучше, даже не поднимая глаз, чувствовала, что происходит наискосок от неё, где сидит Альбина Фёдоровна с сыновьями, и почти догадывалась, хотя и не слышала, что говорят между собой братья.
В конце концов, Люба изнемогла от этой натянутости и попросила соседа постараться свернуть поминки.
— Да, пожалуй, — тихо согласился он, — а то скоро начнут вспоминать любимые песни покойного, а потом, глядишь, скажут, что он и плясать любил… Тогда вам слово?
— А надо ли?
— Понимаю, конечно, ситуацию, но так положено. Вы коротенько. — Сосед взял вилку, чтобы постучать ею по графину, призывая собравшихся к вниманию, но тишина в столовой вдруг образовалась сама, потому что из-за стола поднялась Альбина Федоровна. Кто она такая теперь знали все, и любопытство оказалось сильнее хмеля.
И то сказать, часто ли случается, что у гроба сходятся прошлая жена и последняя? Что скажет одна, чем ответит другая? Горем, вроде убиты обе, да, может, соберутся с силами…
— Позвольте и мне сказать здесь последнее слово… — Голос Альбины Фёдоровны зазвенел высоко от звучавшего в нём вызова — так, во всяком случае, показалось Любе, и ей оставалось или спрятаться (хоть сквозь землю провалиться), или принять вызов. У неё получилось последнее. Она подняла вуаль, развернулась гибким телом, даже подчеркнув эту гибкость, к Альбине Фёдоровне, и посмотрела на неё прямо, без страха, без тревоги: мол, ну, давай ещё раз, бог с ним, что при народе.
— Я прожила с Анатолием Сафроновичем двадцать семь лет. Это больше, чем теперь его молодой вдове. — Голос у Альбины Фёдоровны перехватило плотным комом, и, чтобы управиться с ним, она вскинула подбородок, помучилась, переглатывая спазм, но, так и не переглотнув, проорала его ещё более высоким голосом. — Поэтому, — звонко бросила она в потолок, — я больше других знаю, что погубило его в пятьдесят лет…
До глухой, до смертной ноты замер поминальный зал, будто ждал, что подтвердить или опровергнуть сказанное явится сам погибший, на гроб которого каждый из сидящих здесь бросил по горсти мёрзлой земли.
Люба положила на стол пальцы, и по тому, как побелели её отмытые сегодня от лака ногти, Степан, подошедший было к Митричу спросить, где и что припасено шофёрам, увидел, какой ценой даётся ей эта минута. Переживая её состояние, перекладывая на себя её напряжение, он стал стискивать тощее плечо Митрича, и тот, чтобы не взреветь от боли, коротко дёрнулся в сторону, смахнув на себя посуду.
Кто-то прыснул смехом и вмиг задохнулся. Но Митрич, пьяненький уже, не смог не ахнуть:
— Ах, мать честная, что ты мне наделал! — оттолкнул он от себя Степана. — Ширинку залил и посуды, гляди, сколько грохнул…
Напряжение зала снялось, лопнуло. Кто-то даже крикнул Митричу, дескать, ширинку водкой заливать, всё равно, что огурцы солить.
— Спасибо тебе, Стёпа, — шепнула Люба сконфуженному парню и ослабила натянутое в струну тело.
Настраивая тишину, секретарь райкома строго брякнул вилкой по графину, потом кивнул головой Альбине Фёдоровне, но она сбилась и с мысли, и с ноты и продолжила, видимо, уже не так, как собиралась. Глаза и голос её погасли, и слышно её стало лишь потому, что в зале опять повисла тишина, правда, уже не та, что была минуту назад — не затаённая до жути от острого любопытства, а конфузная какая-то, занятая теперь больше Митричем, вытиравшим рукавом штаны и полы пиджака.
— Говорили, что он мог бы спастись, — доносилось в тишине, — но потянулся спасать ружьё. Я… — Она снова помучилась, напрягая паузой Любу. — Я верю этому. Ружьё у него было редкой работы. А он крайне любил всё красивое. Красота и погубила его. Она и семью нашу погубила…
Тут Альбине Фёдоровне надо было посмотреть во главу стола, чтобы всем всё стало понятно. Но посмотреть так, как нужно, она оказалась не в состоянии. У неё задёргались губы, и, ища, чем заглушить волнение, она зашарила по столу руками, никак не попадая ими на фужер, и никто почему-то не догадывался подставить ей его под дрожащие пальцы. Даже сыновья, сидевшие с ней бок о бок, не помогли матери справиться с волнением. Младший сжался в комок и застыл, старший, занятый чем-то своим, повернулся к окну. Зато Люба была сейчас занята только Альбиной Фёдоровной и собой и, чувствуя, что бороться скоро уже будет не с кем, торопливо оттолкнула стул и быстро, без рисовки, протянула стареющей на её глазах женщине свой стакан с минералкой. Та приняла воду, сбивчиво выпила её и смирилась. И уже тихо, не всем собравшимся, а одной этой молодой красавице, которую красит даже траур, договорила:
— Я ни в чём его больше не виню. Пусть спит спокойно. В жизни он спокойно не спал.
Домой Люба убежала одна. У неё больше не было сил слушать бессмысленные слова сочувствия и терпеть себя такой, какой была. И пока гости, те, что одевались в банкетном зале, собираясь в дорогу, рассовывали шоферам свёртки, она мягко сказала:
— Всем еще раз большое спасибо, — и ушла.
Дома, бросив в угол шляпку с этой дурацкой вуалью и спустив с плеч — прямо на пол — шубу, она плашмя, лицом вниз, упала в мякоть огромной тахты. Какое-то время лежала без движения, без мыслей, лишь с ясным ощущением частого и гулкого сердцебиения. Потом совсем в другом ритме — то обгоняя толчки сердца, то растягиваясь на несколько и не по очереди, в сумятицу — в памяти стали вспыхивать отражения событий последних дней: Митрич стоит у ворот и озадаченно оглядывает дом председателя… Чернобровый капитан милиции с похотливым блеском в глазах кладёт перед нею лист бумаги, шариковую ручку в виде отбойного молотка и говорит с акцентом: «Падробно излажите, пажалуста, мативы разнагласий между вами и пагибшим, хатя бы за паследний месяц»…Альбина Фёдоровна с закинутой вверх головой судорожно дёргает горлом и никак не может проглотить ком… Совершенно мокрый, белый, измазанный чьей-то кровью, босой Степан: «Мы утонули, Любовь Андреевна. Звоните в район, а то контора заперта, телефона нет»…Застывшее, с синевой и какое-то неуспокоенное лицо Анатолия с полуоткрытыми глазами, будто смотрит, кто там идёт за гром, пахнущая кислой овчиной лужа после Степана… Противная, с открытыми дёснами улыбка Васи Кащея в раздевалке столовой.
— Пошли вы все вон! — сказала Люба и размашисто перекатилась на спину, не стало слышно толчков сердца, пропали видения памяти. «Вот и хорошо, — подумала она. — Надо просто полежать одной. Подумать… А маман не приехала. Отозвалась телеграммой: «Болен Никодим». Знаем мы эти хитрости. Побоялась, что Никодим — идиот, наверно, какой-то — занедужит здесь страстью к молодой вдове… Маман-маман! Как вывернулась твоя жизнь. Сперва тебя — глупышку молоденькую, содержали пожилые любовники, теперь ты — пожилая — носишься с молодым идиотом… Ни-ко-дим… Вот и мой пожилой ушёл… Взял и ушёл!.. Может, даже нарочно. Чтобы посмотреть, как переживу его уход».
Она хмыкнула, вспомнив, сколько раз сама хотела умереть понарошку, чтобы увидеть, как поведут себя поклонники, маман и все остальные, и чтобы потом встать и обрадовать всех или сказать кому-то: «Ага!» «А он, конечно, не так, хотя и с открытыми глазами…»
Вспомнилось, как перед гражданской панихидой в клубе какая-то бабка всё пыталась закрыть ему глаза — держала на них тяжёлые старинные пятаки. Потом отступилась. Но Любу спросила:
— Матушка, спал-то он у тебя, нехорошо сказать, тоже зряче, аль как?
— Я не знаю, — ответила Люба.
— Ну да, ну да, — подтвердила бабка. — Хорошо жила за им: усыпала первая и просыпалась — он на ногах.