Но я дождался смены, заглянул к Нине Ивановне в реанимационную, где уже дежурила жена прооперированного, выписал рецепт и сказал, что надо достать это лекарство, так, на всякий случай, и отправился к матери.
... — Тебе правда этого хочется? — спросила тогда Анна.
А я застыл в позе верблюда, вслушивающегося в свое чревовещание, и соображал.
При всей своей нарочитости фраза заслуживала того, чтобы над ней задуматься немного больше, чем ты подумал бы в юности, потому что в юности я бы ответил сразу и незамедлительно: "Да!"
Она не ждала ответа. Она просто знала его заранее. Да и я тоже знал.
— Ты же неглупый человек, — добавила она все же несколько жестоко, как умела делать, когда ее не очень заботил лично я, о чем мне приходилось догадываться по ее отрешенно-хитроватому взгляду, ибо ее фантазии, ограниченные рамками сыроедения, сведений о Брегге, Озаве, двух-трех новых, не перемотанных клубков шерсти, выкроек из Бурды, проектов дачного домика, пересудов с приятельницами — не выходящие из разряда чисто женских; обыденных развлечений: мокрый носовой платок по поводу очередной мыльной оперы, двойка, полученная ребенком из-за незнания принципа буравчика, слякоть на улице, осыпавшиеся цветы в вазе, Сервантес и Набоков (как раз читалась "Лолита"), утренняя прохлада или вечер с треском цикад под окном — значили больше, чем некий субъект с нудными замашками праведника, да еще к тому же зацикленный на идее фикс.
— ... и прекрасно чувствуешь, что это невозможно... сейчас невозможно (чего ждать?). — Она улыбнулась чуть-чуть равнодушно для ситуации сватовства и одновременно лукаво, потому что я домогался ответа несколько месяцев и пока ей это еще льстило.
Помню, что она была в белом махровом халате, потому что мы только что проснулись, и был воскресный день, и не надо было никуда спешить.
— Последний раз ты говорил об этом ровно неделю назад, — сообщила она и взяла с туалетного столика щетку для волос. Я знал, что расчесываться ей совершенно излишне, потому что волосы у нее были настолько густы и красивы, что прекрасно выглядели даже после сна. — Тебе еще не надоело?
— Я готов каждый день, — ответил я, глубокомысленно усматривая в своей воловости некий принцип осадного орудия.
— Дурашливость тебе к лицу, — сказала она и показала кончик языка.
— Печально, но факт, — сказал я. — Такой уж уродился.
— Давно пора сменить пластинку, — сказала она. — Я не думаю, что замужество - самое интересное дело. Правда, чего в нем хорошего?
Разве мы когда-нибудь знаем, что предначертано. Но даже если и знаем, все равно плюем на жизнь с легкостью повесы и считаем это в порядке вещей.
— Тебе не удастся разозлить меня, — возразил я.
— Сегодня ты зануда, — сказала она, помолчав, словно прикидывая, куда меня уколоть еще раз.
— На большее не претендую, — согласился я, — это мое второе я. А что говорит твое второе я?
— Прекрасно, мое второе я говорит, чтобы твое второе я шло на кухню и приготовило чай с молоком.
Я отправился на кухню. Она любила чай с молоком и свежие булочки с маслом, и в то утро у нее было хорошее настроение. Поэтому за столом я предпринял вторую попытку под видом разговора об отпуске.
— Разве тебе плохо живется? — спросила она, пресекая мои разглагольствования. — Пока ты ко мне так относишься, я никуда не денусь, учти.
— Почему? — глуповато спросил я.
— Потому, — пояснила она, хитро поблескивая глазами.
И все становилось ясным. Но только не мне.
— Но почему? — приставал я.
— Потому! — отвечала она.
— Странно, почему? — размышлял я вслух.
— Потому... — нашептывала она и загадочно улыбалась.
Оказывается, потому, что я ее любил. Просто любил. Забавное объяснение. Не правда ли?
В самом деле? Насчет этого она была целомудренна и наивна, и ей действительно не хватало именно этой любви. Именно этой, а не той, которую она знала, и не той, которую ей предлагали и навязывали, как штампованное клише.
Я вырывал у нее признание путем хитрых, окольных разговоров, приправленных сентиментальными нотками и даже строчками из стихов. И все это напоминало игру, в которой каждый придерживался своих правил в разностороннем движении. Но в чем-то и где-то они были схожи. Вот это нас и увлекало, и в конце концов изматывало, и приводило к легкой размолвке.
Тогда, в самом начале, все было легко и просто, словно мы в самом деле ничем не были обременены — ни плохим, ни хорошим, ни прошлым, ни будущим.
...
— Когда ты уже остепенишься?! — встретила меня мать вопросом вместо приветствия. — Тебе надо наконец жениться и перестать валандаться. — Она сделала паузу и дождалась, пока мое лицо не примет выражение, соответствующее разговору, чтобы поддеть сильнее.
— Я уже один раз имел удовольствие, — вяло уперся я, потому что давно привык к подобным разговорам.
— У нас в школе есть одна молоденькая учительница пения, — сообщила мать, словно речь шла о породистой таксе, и напористо произнесла: — Клара Анатольевна.
Бр-р-р!!!
— Меня давно тошнит от всех молоденьких и немолоденьких! — защищался я, раздражаясь.
— Значит, Валерия тебя тоже не интересует? А ведь она мне намекала.
— Прекратим, — сказал я. — Хватит!
— Каждый нормальный человек должен иметь семью! — отчеканила она, скривив губы. — Мне все равно, на ком ты женишься.
И в ее тоне я услышал: "Дети, клетка всегда состоит из оболочки, ядра и цитоплазмы". Ни больше ни меньше, но точно по учебнику.
— А я ненормальный. К тому же ухожу из больницы и мне нечем будет кормить потомство... — Вот где я испытывал злорадство.
— ... а-а-а... даже так... — Она только покачала головой. — Не выйдет из тебя толка!
Я вздохнул и, вырвавшись из тесноты коридора, прошел в комнату.
— И за этим ты меня вызывала? — спросил я.
Я знал свою мать достаточно хорошо, чтобы не ввязываться в бессмысленные споры, из которых она черпала вдохновение, подобно большинству женщин.
— И за этим тоже...
Она навела на меня свои глаза, и они буравили и точили, и я решил, что сейчас уйду.
— Ты знаешь, — произнесла она наконец, — что у тебя есть родственники в Тарусе?
— Понятия не имею, — ответил я грубо.
— Есть, есть... — поведала она многозначительно. — По твоей линии. По отцовской. И не груби матери!
Последнее, естественно, я пропустил мимо ушей. Мне было наплевать, потому что я давно был разменной монетой в ее бесконечных сменах настроения. Приспособиться к ним можно было только одним способом — держаться на расстоянии и не давать себя запутать. Причем, стоило мне расслабиться и попасться на ее откровения, как любые мои слова могли обернуться против меня же самым необычным способом даже через много дней, когда я о них и думать забыл.
— По отцовской? — удивился я, потому что почти ничего не слышал от нее об этой самой линии, за исключением того, что кто-то когда-то отбывал срок в лагерях. Но эта версия в ее устах могла меняться как угодно в зависимости от погоды за окном. И в конце концов я стал обращать на эти версии столько же внимания, сколько на говорильню из телевизора.
— Надо, чтобы ты съездил туда, — сказала мать.
— Вряд ли это возможно, — ответил я. — У меня ежедневно две-три операции.
Я по привычке цеплялся за работу.
Тогда мать ушла к себе в комнату и вернулась с мятой телеграммой, которая, судя по виду, хранилась у нее под подушкой.
— Читай! — потребовала она.
Я расправил листок, жесткий от вклеек, и прочитал: "Савельев Георгий Павлович находится тяжелом состоянии тчк Если можете выезжайте тчк". И дальше следовал адрес.
— Твой родной дед! — неожиданно торжественно сообщила мать. — Ты у него единственный наследник...
— Наследник чего? — спросил я. — Грехов? Мне ничего не надо...
— Не юродствуй! — оборвала мать. — Если бы был жив отец, он бы поехал сам.
Она была достойна самой себя — моя мать, которая через тридцать лет вознамерилась вспомнить о родственных чувствах.
Тогда я знал немного. Я знал, что, когда отец загибался в печорских шахтах, все ее связи с родственниками мужа прервались. Можно было только предполагать, кто был инициатором разрыва. Но это было все равно что копаться в грязном белье. От матери можно было добиться лишь глухого упоминания (в этом она была последовательна с необычайным упорством) о том, что и отец отца был когда-то репрессирован.
Но оказалось, что дед жив и я ношу его фамилию.
Так примерно думал я, прикидывая, ехать или не ехать (хотя надо было, конечно, ехать), пока не раздался звонок у двери и на сцену не явилось третье лицо.
Тогда я увидел человека. Немолодого, но и недостаточно старого. Как раз такого, о котором говорят: бес в ребро. Хорошо сохранившегося, с властным выражением на лице. Но не бывшего военного, а типичного гражданского, привыкшего носить хорошие костюмы и сидеть в президиуме своего министерства. В той стадии разрушения, после которой быстро наступает заметная старость, — сетка глубоких морщин прорезает породистый загривок, скулы теряют былую форму, щеки дряхлеют, обвисают, глаза мутнеют от катаракты, и уже выделяется сутулая спина.