Маша плакала абсолютно так же, как тётя Рита. У них в роду была дальняя родственница, старая дева, окончившая свою жизнь в доме для престарелых. Так вот, когда тётя Рита плакала, у неё складывались губы и дрожали брови — абсолютно так же, как у Маши. Вернее, у Маши так же, как у тёти Риты, и было непонятно: через какие тайные пути передались природе эти сочетания хромосом…
— Давай мириться, — предложила Лариса и присела перед Машей. Та навалилась на мать своим тяжёлым тельцем и сладко обрыдала её лицо, горячо дыша в щеку.
— Ну, все, — сказала Лариса, целуя мокрое личико.
— Все?
Маша кивнула, продолжая источать слезы, но не горькие, как прежде, а лёгкие и просветлённые. Брови и щеки были в красных нервных пятнах.
Даша стояла рядом как истукан, с интересом рассматривая нарисованного неаккуратного дядьку с красным носом.
«Вся в Прохоровых, — подумала Лариса. — Прохоровская порода».
Из кабинета вышла сестра-хозяйка.
— Простите… — начала Лариса, но сестра-хозяйка прошла мимо, как проходит генерал мимо новобранца. Потом она вернулась и заперла кабинет, и её широкая спина как бы говорила: «Ходят тут… ещё пропадёт что-нибудь…»
— А куда мне обратиться? — спросила Лариса, глядя в недоступную спину.
— Обратитесь к своему лечащему врачу, — ответила сестра-хозяйка заученными интонациями.
Видимо, все мамаши обращались к ней с медицинскими вопросами, и она всех отсылала к своему лечащему врачу.
Виктор Петрович передвигал стетоскоп по детской спинке, говорил: «дыши», «не дыши». Потом вытащил из ушей костяшки стетоскопа и посмотрел на вошедшую Ларису.
— Ну что? — спросила мама мальчика, беря в плен глаза Виктора Петровича.
— То же самое, — ответил Виктор Петрович, осторожно выводя свои глаза из плена её зрачков. — А что может быть другого?
Женщина промолчала. Надежда в её сознании не мирилась со здравым смыслом, а Виктор Петрович стоял на стороне здравого смысла.
— А если не делать операцию? — тихо спросила женщина.
— Но ведь мы уже говорили об этом, — мягко напомнил Виктор Петрович. — Что я могу сказать нового? Я могу повторить только то, что уже говорил.
Женщина молчала. Она стояла со спокойным лицом, но Лариса видела, что это спокойствие опустошения, когда все вычерпано изнутри, осталось только оболочка. В кабинете установилась неподвижная душная тишина.
— Вам что? — Виктор Петрович посмотрел на Ларису.
— Ничего…
Лариса вышла в коридор. Вокруг ходили люди, но Лариса не замечала. Она существовала в капсуле чужого несчастья, как косточка в виноградине, и не могла двинуться с места.
Очередь разошлась. В гардеробе было пусто. Гардеробщица сидела на табуретке и вязала на спицах. Сестрахозяйка стояла перед ней, облокотившись о барьер, и смотрела на её руки.
— Значит, пятьдесят две петли. Запомнила? — спросила гардеробщица.
— Пятьдесят два раза считать? — спросила сестрахозяйка.
Теперь её не поняла гардеробщица, и обе некоторое время напряжённо смотрели друг на друга.
— Пятьдесят две лицевых и пятьдесят две изнаночных или всего пятьдесят две? — выясняла сестра-хозяйка и в это время увидела Ларису с детьми. — О! Тащатся… Фудзиямы…
Почему «фудзиямы», Лариса не поняла. Может быть, от их тёмных волос и тёмных глаз отдалённо веяло Востоком.
— Я кушать хочу, — напомнила Даша.
— И я, — поддержала Маша.
— Я вас очень прошу: дайте нам пальто. Пожалуйста. Я больше не могу… — тихо пожаловалась Лариса.
— Никто вас и не держит, — удивилась сестра-хозяйка. — Давайте номерок и идите домой.
Она обладала властью над Ларисой и, должно быть, испытывала некоторое тщеславие и не хотела с этим расставаться.
— Вы же знаете, что номера нет. Нам что теперь, раздетыми идти?
— А как мы найдём ваши пальто? — поинтересовалась сестра-хозяйка.
— Я сама найду.
— Ты-то найдёшь… — неопределённо сказала гардеробщица, намекая на то, что Лариса может прихватить с вешалки чужие вещи, охраняемые непотерянными номерками.
— Вы мне не верите?
— А почему мы должны кому-то верить, а кому-то не верить? — спросила сестра-хозяйка, и это было резонно.
До тех пор, пока в обществе существуют воры, — существуют номерки и гардеробщики. Воры, по всей вероятности, необходимы в общем вареве жизни — для того, чтобы люди умели отличить Добро от Зла, ценить одно и противостоять другому. Воры существовали ещё при рабовладельческом обществе и ничем не отличались от обычных людей — до тех пор, пока что-нибудь не крали.
— Но что же делать? — растерялась Лариса. — Не ночевать же тут…
— Зачем ночевать? Ночевать не надо. — Сестра-хозяйка забрала у гардеробщицы клубок и спицы. — Всего пятьдесят две или всего сто четыре? — вернулась она к прежней теме.
— Почему сто четыре? Пятьдесят две. Вяжи вот такой кусок, — гардеробщица развела пальцы — большой и указательный на всю ширину. — А потом, как петли скидывать, я тебе закончу. Тут главное: макушка.
Сестра-хозяйка воткнула спицы в клубок.
— Которые пальто останутся, отдашь без номерка, — распорядилась она и пошла.
— Как останутся? — не поняла Лариса.
— Будем закрывать, все пальто разберут, а ваши небось останутся.
— А когда закрывать?
— В восемь часов.
— Значит, я до восьми должна стоять и ждать?
В этот момент сестра-хозяйка проходила мимо Ларисы. Лариса испугалась, что она сейчас уйдёт и ничего нельзя будет изменить. Гардеробщица, как более низкий чин, не посмеет ослушаться и отменить распоряжение.
— Подождите! — Лариса схватила сестру-хозяйку за рукав.
Сестра-хозяйка вздрогнула и выдернула руку. Тогда Лариса схватила сильнее, чтобы удержать во что бы то ни стало, несмотря ни на что. Хотя бы ценой собственной жизни.
А далее произошло то, что бывает во время опытов по физике в физическом кабинете, когда между двумя сближенными шарами сверкает разряд.
Грянул гром, сверкнула молния, и Лариса вдруг почувствовала, что летит в угол к аптечному ларьку, скользя по паркету на напряжённых ногах. Далее она запомнила себя сверху мягкого тела сестры-хозяйки, а потом оказалась внизу, ощущая лопатками жёсткий линолеум, в глазах все было белым от халата. Монеты, жёлтые и серебряные, со звоном раскатились по всему гардеробу.
Аптекарша выглянула из ларька и сказала:
— Надо милиционера позвать. Пусть ей пятнадцать суток дадут.
Маша и Даша дружно заревели, широко разинув рты, и так зашлись, что даже посинели. Гардеробщица испугалась, что дети не продохнут и погибнут от кислородной недостаточности. Она метнулась к тёмным гроздьям пальто и, вернувшись, бросила на барьер две белых болгарских шубки и перекрашенную дублёнку Ларисы.
Мамаши с детьми подходили к гардеробу, но боялись ступить в опасную зону. Успех был переменным. Сестрахозяйка превосходила массой, а Лариса — темпераментом.
Несколько добровольцев бросились в середину сражения и растащили женщин по разным углам, как на ринге. Они стояли и тяжело дышали и не могли слова молвить.
— Хулиганка, — сказала аптекарша.
— Это что ж, — поддержала сестра из регистратуры, — если каждый будет приходить и бить персонал, что же от нас останется…
Гардеробщица тем временем торопливо одевала Машу и Дашу. Застегнула на шубках все пуговицы, надела пуховые башлыки, затянула шарфики, чтобы дети не простудились и не пришли опять со своей мамой.
Лариса высвободилась из рук добровольцев. Взяла свою дублёнку и пошла к дверям, одеваясь на ходу, теряя из рукавов перчатки и платок. Кто-то подобрал и отдал ей.
Дети молча поплелись следом, в одинаковых шубках и пуховых башлыках.
На улице выпал снег. Земля была белая, нарядная. Небо — мглистое и тоже белое.
Раньше, десять лет назад, на этом месте стояла деревня с кудрявыми палисадниками, вишнёвыми деревьями. Сейчас здесь выстроили новый район, но снег и небо остались деревенские.
На тротуаре стоял старик и смотрел себе под ноги. Лариса тоже посмотрела ему под ноги, там валялся огрызок яблока. Старик поднял голову и сказал:
— Знаете, я съел яблоко, а в середине червяк. Я вот уже полчаса стою и за ним наблюдаю. Какое все-таки удивительное существо: червяк…
Лариса кивнула рассеянно и пошла дальше. И вдруг остановилась, пытаясь понять: как она, молодая женщина из хорошей семьи, кандидат наук, мать двоих детей, понимающая толк в литературе и музыке, — вдруг только что разодралась, как хулиган на перемене, и её чуть не сдали в милицию. Приехал бы милиционер, отвёз в отделение и спросил:
— Ты что дерёшься?
— Скучно мне, — сказала бы Лариса. — Скучно…
Была юность. Прошла. Была любовь к Прохорову. Прохоров остался, а любовь прошла. Все прошло, а жить ещё долго. И до того времени, когда можно будет просто созерцать червяка, как этот старик, должно пройти ещё по крайней мере тридцать лет. Тридцать лет, в которых каждый день — как одинаковая тугая капля, которая будет падать на темя через одинаковые промежутки.