Маргарита Меклина, США
...дно, — произнес Иванов, предваряя следующий вопрос и во многом ставя себя в неловкое положение.
— Нет, все-таки?.. — настаивал оппонент, слегка раздражаясь и ничего не скрывая в своих намерениях, — ... прав... — и недовольно морщился.
"Ах, шельма, — думал Иванов, отводя взгляд от худого иноземного лица и мельтешащих за ушами бабочек, — словно я тебе дурак, словно на мне воду можно возить..."
Извечная проблема — предполагать, что у собеседника больше ума, чем есть на самом деле. Рано или поздно кто-то на этом ловился, словно за красивой вывеской обнаруживалась пустота выветренных мозгов или ослиные уши.
— ...Мне будет крайне непри... — напористо говорил человек, проглатывая слова, — если...
Что "если": найдут поутру зарезанным или — сунут головой в бетономешалку?
— ...если наши мнения не совпадут... — Крутил шеей в жестком воротничке.
Второй, одетый в стиле "милитари", позевывая, смотрел в окно и делал вид, что находится в комнате случайно.
Весь, по частям, — калека, с протезами для совести и вставной челюстью для душевного равновесия. Каждый раз он молча приходил и садился в угол, как великий созерцатель, и напомаженные кончики усов свисали над жующей губой, как щетина у моржа.
Непредставленный доктор Е.Во. Сподвижник трубочиста. Может быть, насильственный материалист? А-а-а... — понял Иванов, — чиновник из Министерства Первичной пропаганды. Иногда он забывался и проглатывал жвачку, но чаще любопытства ради оставлял ее приклеенной к днищу стула, на котором сидел.
"Будет, будет... — снова думал Иванов, глядя на них обоих, — трясти всяким шибздикам своими ручками перед моим прекрасным носом..."
По коридору бегали, и каждые пять минут кто-то с хваткой папарацци совался в дверь: "Шеф! я так не могу... гы-гы-гы... облысею..." и протягивал бумаги на подпись.
Вентилятор вяло разматывал жару бесконечно-ленивым шарфом.
— Но разве я не пра?.. — загадочно вопрошал человек, двигаясь по серой комнате, как по минному полю. — Здраво рассудив, по логике вещей?.. В концепции общих направле... в динамике мне... — и чуть незаметно, словно советуясь, адресовал вопрос к окну, так что Иванову хотелось подойти и похлопать щетиноусого по вислым, надутым щечкам, не боясь уколоться и стряхнуть траурную пыльцу с разлетающихся бабочек, — как духи Диша[1], они возвращались на незаращенную тонзуру.
По пятницам и вторникам ему всегда так отвечали, воображая, что значительны от рождения, от ассирийского начала, что ли? Со своими ужимками, чубчиком и обгрызенными ногтями. Со своей новоявленной логикой, большими деньгами, запахом пота и трубочного табака. "Если у тебя длинные рукава, носи резинки, — хотелось добавить вслух. — Вот здесь, на гребне третьего тысячелетия, перед человеческим самодовольством, его свинством... прав, прав Ипполит Тэн[2]: ""Философия подразумевает и стиль жизни", — думал Иванов, — и снова кто-то решает, пользуясь властью обстоятельств, и так будет всегда и никогда не изменится, потому что... потому что..."
— Существуют же какие-то принципы, в конце концов... — Бабочки взвивались укоризненным роем, как мыльные пузыри над горячим асфальтом.
"...потому что — трубочисты-полукровки... выхолощенные извилины до седьмого израильского колена, безвольные подбородки, спрятанные в перхотные бороды. Деньги, которые делали их хамами с теми, у кого их нет... Потому что на вопрос, что они знают об Олби, не задумываясь, ответят: "Реклама фирмы", и будут формально правы".
— Совесть, мораль... — Маленький человек, потеряв осторожность, обращался в забавной умозрительности к собственным мыслям — каждый раз: ручеек по сомнительному ложу (дохлая раздутая кошка, край ржавой банки, скользкие бутылочные осколки), — общепринятые ограничения нравственности к тому же... — замашки мандарина — почти неподдельные, искренние, как святое причастие, как облатка на язык, — чувство меры хотя бы...
Пауза, вставленная для эффекта или позы, палец, указующий в облупившейся потолок. Давно ли чванство и циничность возведены в ранг добродетели?
— ...Мы все должны... заботиться о... превыше соблюдать пра... работать на одного дя... — проговорился на выдохе.
"Ух ты!" — восклицаете вы, но ничего не понимаете, ибо собеседник давно поднаторел на лжи.
— Я понимаю, что вы мне просто выворачиваете руки, — сказал Иванов, пытаясь в столь завуалированной форме воспротивиться и нежно взывая к совести собеседника. В присутствии других он безнадежно глупел.
Испепеляющая мимика в диапазоне от гневливости до презрения (суетливая паника вокруг макушки). Вместо ответа поволок по комнатам. Тайная гордость новоявленных. По-хозяйски желая произвести впечатление, словно подгоняя под мерку проеденных рецептов.
Доктор Е.Во. сопроводил равнодушным взглядом. Сунул за щеку порцию жвачки. Согбенная спина приросла к спинке стула, как тело черепахи к панцирю. Лицо, застывшее посмертной маской скудоумия.
Чаще за многозначительностью кроется спесивость, а не ум.
Отрывались от экранов. Недоуменными тенями постных лиц витали под потолками, избегая взгляда нанимателя. Белые рубашки тех, кто никогда не привыкнет к ним и для кого они так и останутся ненавистной частью одежды от былого величия империи.
— ...все они тоже пишут... — распространяя запах набриолиненной головы, скороговоркой сообщил человечек, — здесь, здесь и здесь... — За дирижирующей ручкой скрывалась привычка раздражаться.
"Сравнил... — думал Иванов, — палец с этим, как его..."
— ...профессионалы... — Сердито захлебывался. Выпученные глаза загадочно блестели, — мастера зубочисток... острого пера... (можно еще добавить: пижамы, мыла, простокваши, делающие под козырек ради килограмма вермишели или бутылки "Каберне").
Вероятно, господин Ли Цой забыл, с кем имеет дело: в литературных кругах Иванов давно чувствовал себя белой вороной. Впрочем, его уже перестали удивлять потуги в стиле Карелина или вторичность форм Бродского, журналистские романы, в беглости которых не стоило сомневаться, вырождение мыслей еще до первого вздоха. Взращено серостью школ и провинциальных университетов, кичащихся рассуждениями какого-нибудь профессора-словесника и поклонников Юза Алешковского по форме и в худшем варианте языка — без помысла проникновения в суть, (да и возможно ли?), демонстрирующих полную творческую беспомощность. Филологически грамотно писать — еще не значит быть художником. Свобода не существует вне автора. Преклонение перед любым заезжим литератором-иностранцем или чеховедом... Пренебрежительное похлопывание великих на литературных скопищах: А. А. А[3] и И. А. Б[4] (вокруг каждого имени кормится своя банда борзописцев), рассчитанное на эффект приобщения хотя бы таким образом. Восторги с придыханием: "О-о-о!.." Медвежий угол, где думают и пишут с тугомордой крестьянской хваткой... Разжевывают преснятину от "а" до "я", не помышляя выскочить за флажки — бивуачная литература. Жалят друг друга с хитростью комаров, топят друг друга в одной и той же луже. Старо, старо...
Брюки волнами сползали на туфли. Рубашка пузырилась на тщедушном теле. Так и хотелось сказать: "Подберитесь... подберитесь... пора перейти к делу, как вам не надоело..." Сколько раз давал себе слово не унижаться.
Машины были новенькими, но уже с захватанными клавиатурами и пыльными экранами.
— ...и здесь тоже... — говорил маленький человек, не глядя ни на кого, врываясь в следующую комнату, в которой поспешно прятали глаза и пахло свежей баклажанной икрой, — шестьдесят миллионов...
В общем-то, Иванову было наплевать. Стоило повесить на пуп лишнюю звезду Давида, чтобы трясти ею перед себе же подобными, но не перед забитыми служащими.
— ...основных фондов на...
"Поди ты, поди ты..." — снова думал Иванов. Цифры он пропускал мимо ушей. Скотский уголок. Все люди равны, только некоторые равнее.
Лет этак... назад, во времена тщеславия и наивностей (касательно — клериканской "Вiдрижки" и заграничного "Винилового наркомана"), его комната была завалена романами, пьесами и стихами. Камерный анденграунд, словно под печатью сжатых пространств (борьба со словом и за слово, "крайние" призывы, взваливание пирамид, чтобы уронить кому-нибудь на ногу), романтично-сентиментальные опыты начинающих и тех, кто пытался пришиться белыми нитками и священно, с придыханием, восклицал: "Ах! Это же поток!..", действуя по принципу "алгоритма Британского музея", когда, упражняясь на печатных машинках, группа обезьян за миллион лет наряду с множеством бессмысленных вариаций создаст копии всех книг, хранящихся в Британском музее, — "старые" и "новые" сенсуалисты. Отрицание форм — ради собственно отрицания, в силу неразорванной пуповины и забытых рецептов. Дисморфомания. Третья дорожка между концептуализмом и метареализмом. Что там насчет дырки в холсте?[5] Ха-ха! Возраст непережеванных пустышек и использованных презервативов. Авангардное течение: осознанно авангардное и туманные, неясные желания изменений. Маленький человек (господин Ли Цой) не унимался. Ручки крыльями мелькали в воздухе. Глаза казались сухими и властными — не останавливающиеся ни на чем. Не задумываясь, отправил бы на кол или в каменоломни — во имя трезвого расчета и политической дальновидности (за понюшку табака) — не высовываться! Не хватало вместимости для пива, водки и помидоров. Тридцать три главных козыря — и все выложены ежемоментно, в течение двадцати минут. Забытая трубка, не успев догореть на столе, была снова засунута между гнилыми зубами. Фтора местная промышленность не выпускала.