– Но если надежды нет, то что тогда есть? – спрашивал он.
И Мариотт вновь, точно в беспамятстве, покусывал кончик пальца.
– Есть разум, чтобы это понять. Есть мужество, чтобы жить с этим, не впадая в отчаяние. Есть, наконец, странная человеческая способность верить, что все это, быть может, не так… Догадываешься, что я имею в виду? Ничего-ничего, твое время еще придет…
Мариотт вообще был человеком загадочным. Костя Бучагин, сидевший с Ариком за одной партой, с важным видом рассказывал, что тянется за Мариоттом какая-то таинственная история. Будто бы работал Мариотт в Физико-техническом институте, занимался чем-то таким, что должно было принести ему мировую известность, готовился защищать не кандидатскую диссертацию, а сразу докторскую, и вдруг в один прекрасный момент все бросил и перешел на работу в школу. Никто ничего не понял. Не было никаких причин. По слухам, директор института, у которого Мариотт был любимым учеником, между прочим сам – академик, светило первой величины, лично ездил к нему домой и уговаривал вернуться в лабораторию. Даже это не помогло. Будто бы Мариотт ответил ему, что потерял ко всему интерес. Не хочет более заниматься тем, что не имеет значения.
– Откуда ты это знаешь? – спрашивал Арик.
– Да, знаю-знаю, – отвечал Костя, значительно поднимая брови. – Чего тут знать? Все это знают…
Впрочем, странности Мариотта не ограничивались только прошлым. Были у него и другие черты, как будто специально предназначенные для того, чтобы привлекать внимание. Например, говорил Мариотт очень тонким, писклявым, почти девчоночьим голосом, и когда увлекался, то поднимал его до немыслимой высоты. Точно, забывая о земном языке, начинал петь на каком-то ином. Отдельных слов было не разобрать. Тем более, что Мариотт имел привычку на середине объяснения вдруг останавливаться, небрежно махать рукой, как будто стряхивая с нее что-то невидимое, и с отвращением говорить: Ну, это понятно… Или таким же тоном: Дальше прочтете в своем учебнике… Удивительным было и то, что все действительно оказывалось понятным. Причем не только Арику, как-никак прорабатывавшему дополнительную литературу, но даже Бумбе и Радикулиту, которые сроду ничего, кроме учебника, не открывали. Словно Мариотт вкладывал объяснения, минуя слова: неким способом, известным лишь ему одному. Тот же Бумба, не поднимавшийся по другим предметам выше неуверенных трояков, помаргивая белесыми веками, говорил, что, когда он слышит писклявые рассуждения Мариотта, у него в голове будто что-то включается. Будто начинает работать какой-то магнитофон. Хочешь – не хочешь, а запоминаешь. Как-то это не того, даже страшно, мямлил Бумба, почесывая мягкий нос. Глаза его от изумления округлялись.
Самое же интригующее заключалось в том, что после уроков Мариотт вовсе не торопился домой, как остальные учителя, не участвовал в педсоветах, не оставался ни на какие школьные мероприятия, а брал свой портфель, похожий на затвердевший кожаный блин, натягивал плащ неопределенного цвета, который он носил и в жару, и в мороз, рассеянно кивал окружающим, словно вдруг переставал узнавать, и торопливой, чуть подпрыгивающей походкой отправлялся блуждать по городу. Обнаруживался он в самых разных местах. Костя Бучагин как-то встретил его на Пушкарской улице. Причем клялся, что Мариотт, подняв голову к небу, брел прямо по мостовой и что поток машин безропотно его объезжал. Радикулит, напротив, столкнулся с Мариоттом на Васильевском острове. И тоже клялся, что Мариотт, поглядев буквально в упор, его не узнал. Пошел дальше, шепча что-то себе под нос. А Катька Загорина, проживающая в новостройках, возбужденно рассказывала, что, выйдя однажды на остановку, расположенную за угловыми домами, вдруг заметила на другой стороне знакомую фигуру в плаще. По ее словам, город в этом месте заканчивался, дальше – озеро, камыши, поля пригородного совхоза. И вот Мариотт стоял спиной к городу, сжимая портфель, и, как зачарованный, смотрел в серую даль.
– Меня так холодом и обдало, – повествовала Катька. – А вдруг он – маньяк? Бродит по улицам, выслеживает одиноких девушек. Вот его арестуют – тогда узнаем…
Версия о маньяке пользовалась некоторой популярностью. Костя Бучагин, у которого энергии, жаждущей выхода, было на четверых, одно время даже носился с мыслью организовать за Мариоттом слежку. Он считал, что потребуется всего пять человек: каждый – на два часа, и Мариотт весь день будет под колпаком. Выясним, выясним, наконец, где он бродит! Энтузиастов, разумеется, не нашлось. Замысел, не встретив поддержки, быстро заглох. Что же касается Арика, то он в это ни секунды не верил. Не походил Мариотт в его представлении на маньяка. Если даже маньяк, то не такой, как воображает его Костя Бучагин. Маньяк идеи, а не реальности, маньяк мечтаний, а не преступного действия. Скорее всего, просто чудак, обуреваемый несбыточными фантазиями.
К тому же аналогичная мания появилась и у него самого. Он теперь тоже после уроков, которые обычно заканчивались к трем часам дня, уже не мчался домой, чтобы, как изжаждавшийся, прильнуть к очередному научному откровению, а, подхватив портфель и ускользнув от назойливой привязчивости Бучагина, увильнув от Бумбы с Радикулитом, которые после занятий всегда испытывали бешеный прилив сил, через чахоточный сквер, через длинные проходные дворы выскакивал на соседнюю улицу.
Никакого определенного маршрута у него не было. Он то блуждал по Коломне, где в потемневших сыроватых дворах, казалось, настаивалась тишина прошлых веков, то через мост, стягивающий берега, перебирался на околдованный линиями и проспектами Васильевский остров, то, наоборот, резко сворачивал на бульвар и, миновав громаду собора, вознесшегося до небес, ступал в праздное царство дворцов и набережных. Город представал перед ним совершенно неожиданными картинами. Вдруг всплывал «Дом академиков», увешанный с двух сторон чугунными мемориальными досками. Это надо же! Это сколько знаменитых ученых здесь жило? Или внезапно в скверике, за путаницей кустов обнаруживался египетский сфинкс, возлегший на постаменте. Чей каприз погрузил его каменное забвение? А однажды, непроизвольно сдавая вправо, чтобы обойти некий производственный комплекс, обнесенный стеной, он и вовсе попал в какое-то странное место: изгиб зеленоватой протоки с обрывистыми берегами, раскидистая узколистая ива, склонившаяся к самой воде, а на другой стороне, как после бомбежки, – развалины непонятных строений. Главное – пустота, отъединенность ото всего, как будто нет вокруг шумного города. У Арика вдруг больно дернулось сердце. Воздух над развалинами был какой-то чужой. Он, наверное, минут двадцать потом не мог отдышаться.
Однако, куда бы его волнами настроений ни заносило, какие бы удивительные места ни открывались его глазам, в нем все больше утверждалась и крепла мысль, что за внешним сумбурным и непредсказуемым миром, предстающим, на первый взгляд, сцеплением прихотливых случайностей, существует некий другой, невидимый, неощутимый, но зато пронизанный неумолимыми законами бытия. И пусть эти законы скрыты под громокипением жизни, пусть их древняя сила проступает из темноты не всегда, тем не менее они в мире наличествуют и властвуют надо всем. В хаосе повседневности можно было прозреть гармонию. В столкновении бурных страстей – механику внутренних сил. Он как раз недавно прочел о древнегреческой теории Совершенного Космоса и теперь за мутным городским небом, полным дождей, за расплывчатым отражением электричества в сырости облаков ощущал величественную Вселенную, простертую из вечности в вечность. Ничто в ней не происходило случайно: точно океанские корабли, плыли по предназначенным траекториям сияющие галактики, мириады светил послушно загорались и гасли, таинственные кометы ныряли в невообразимую глубину, чтобы с маниакальной точностью вернуться обратно через тысячи лет. Земная жизнь была лишь отражение этого вселенского совершенства.
Он теперь лучше понимал Мариотта. Его внешне бессмысленное, шизофреническое, упорное блуждание по Петербургу. Здесь, на улицах, подсвеченных размывами фонарей, среди мостиков и каналов, вылепленных из нездешних грез, в шорохе омертвелой листвы, в порывах мокрого ветра звучало то, чему предстояло потом претвориться в судьбу. Здесь чувствовалось движение звезд – их слабый свет просачивался сквозь сырость и темноту.
Арик даже иногда останавливался, запрокинув голову, и, будто во сне, вглядывался в лохматую пелену, колышущуюся над крышами. Ни дождь, ни ветер, ни сумерки ему не мешали. Он все равно слышал музыку, льющуюся из неведомых сфер. Кружились голоса, сотканные туманом, пели тонкие струны, стянутые мраком и холодом, эхо дальних миров, рассеиваясь в пустоте, нашептывало о том, чего нет.
Мариотт, кстати, находил это вполне естественным. Он как-то, похмыкав, сказал, что, по его мнению, существуют лишь два способа жить. Либо человек живет, просто потому что живет: целью жизни является собственно жизнь, и она не нуждается в оправдании; жизнь и есть высший смысл, верховная инстанция бытия. Либо человек понимает, что просто жить – это еще не все. Жизнь, помимо себя самой, имеет еще и некое предназначение, некую трансценденцию, некую точку, где она обретает подлинный смысл. То есть, она представляет собой не цель, а средство.