Скотт Рейнольдс рассмеялся и ударил ногой по белому языку моря, который пенился и лизал песок. Господи, опять вылезает наружу эта неизбежная оборотная сторона: горечь познания своих близких через самопознание, угадывание их пороков через свои собственные, мытарство и фарисейство, вечные спутники души, диалектика познания, о которой мало кто решается говорить откровенно. Почему стоит ему улечься под своим тентом, как его мысль выходит из повиновения воле, словно собака, сорвавшаяся с цепи, и стремительно несется домой, в Чикаго, чтобы заняться Мэри, дочерью и сыном? Почему так назойливо встает перед глазами их гостиная со светло-зелеными шторами на окнах, выходящих в сад, где красиво подстриженная живая изгородь вздымается зеленой стеной перед соседним домом? Библиотека и кабинет — это нечто мрачное, зловещее, и туда, слава богу, его воображение еще не заглядывает. В гостиной Мэри, миссис Хоппер и миссис Кристин Максуэлл пьют кофе. Все три пятидесятилетние дамы находятся в особом физиологическом состоянии. Они взахлеб сплетничают, болтают разную чепуху, рассказывают пикантные анекдоты, а ноги их нервно ерзают туда-сюда; когда же они остаются одни, то роются в сексуальных воспоминаниях, неудовлетворенные, озлобленные, жаждущие неизведанных наслаждений, потрепанные, полные зависти к молодым женщинам. Дочь заучила эффектные фразы, модные шуточки, которые кажутся ей верхом утонченности и остроумия. Сын отпустил голландскую бородку и слоняется без толку в разладе с собой и со всем миром… Скотт Рейнольдс делает усилие, чтобы не думать ни о своей семье, ни о своей стране, и в это время ощущает боль в сердце. Тот, другой, только того и ждал, чтобы начать сызнова. Ему нужно отчаяние, чтобы стать единственным утешением. Он — один из двух миров, которые словно близнецы, сросшиеся позвоночниками, а Скотт Рейнольдс хочет, чтобы его сознание закрепилось только на одном, на сегодняшнем, и отвергнуть другой. От бессилия его охватывает ярость, и вот он уже незаметно вовлечен в ссору с женой и со всеми их общими знакомыми.
«Глупеешь, Скотт, стал совсем дурачком!» (Это говорит Мэри.)
«Чтобы быть нормальным и счастливым человеком, моя прелесть. Нынче счастливы только такие идиоты, как некоторые герои мистера Стейнбека…»[4]
«Эгоист! Старый безумец и т. д.»
«Да, ум мой расстроен, но это нравственное безумие, ибо у меня сохранилась по крайней мере капля совести…»
«Как знать». (А это вставляет прежний Скотт, потерявший стыд от тщеславия.) О господи, может быть, он прав…
«Ты выдохся, скис, жалкий характер, впал в старческое слабоумие и т. д. и т. д. Мистер Рей, представьте, он хочет уехать на красный Восток и там жить примитивными чувствами, как ребенок…»
«Ага, вот в чем суть! Мир, который я знаю лучше вас, меня губит, как существо нравственное. В нем нельзя найти ничего утешительного, кроме необозримой бесконечности, потому что… Господи, как они этого не понимают? Потому что дело не в том, что у нее нет границ в пространстве, а в том, что у законов бытия нет границ, то есть что мы находимся в вечной тюрьме! В ней наша жизнь и жизнь миллионов существ равна нулю… Кажущийся мир чувств — единственно возможный климат для человека! Разве наши чувства безнравственны и лживы? Те самые чувства, которые дарят нам иллюзии красоты и добра? Что вы понимаете в этом возвращении к восприятию мира через них? В этом богатстве, которому радуются дети и без которого мы бы не жили? К черту, мне надоело вам растолковывать. И т. д. и т. д.».
Скотт Рейнольдс почувствовал, что его душит гнев, и с ожесточением плюнул на песок. Бесполезно убеждать… Боже, какое одиночество! Нет единения с миром, напрасно надеешься! А дьявол не отступает, упорствует. Он никому не подвластен, и он шепчет: «Отвернись от них и слейся со мной, если хочешь стать самим собой. С моей помощью ты заставишь их упасть перед тобой ниц, с моей помощью ты избавишься от своих терзаний, от своего морального бессилия… С моей помощью ты опять превратишься в ребенка, который играет в страшную, захватывающую игру. Ты никогда не принадлежал по-настоящему ни своему государству и народу, ни кругу друзей и родных, ни даже своей семье! Именно эти связи были тебе в тягость и вызывали стремление уединиться…»
Скотт Рейнольдс пошевелил большим пальцем ноги, покопался им в песке, и ему пришло в голову, что он похож на обиженного ребенка. Мама и папа отругали его, и он примолк, бросив веселые проказы. Надо бороться с этим зловещим, огромным, потому что оно не умирает, а зовет и искушает, убеждает, что там свобода, там счастье, радость… А сам-то он кто такой? Он словно маленький принц Экзюпери, упрямый и грустный ребенок… Оно огромное, а ребенок крошечный…
Когда он поднял голову, взгляд его, обежав белые курортные комплексы, залитые утренним солнцем, задержался на меловой полоске мыса за ними, врезавшейся в синюю ширь моря, и чистая белизна этого видения наполнила его душу нежностью и грустью, ибо всемирный океан полон чувств…
— Доброе утро, месье Рейнольдс!
Это идет француз со своей миниатюрной женой. Когда он говорит, в уголках его губ появляются пузырьки пены.
Скотт Рейнольдс видит, как вязнут в песке его ноги, он машет им рукой вместо приветствия и спешит расстелить махровую простыню под своим тентом с обвисшими краями, тень от которых напоминает крылья дохлой вороны.
— Чудесный день!
— Великолепный!
В двадцати ярдах за четой французов отрешенно шагает финка — она и в эту ночь блаженствовала в объятиях смуглого болгарина, с которым каждый вечер транжирит в баре свои доллары.
— Морнинг, мистер Рейнольдс!
Скотт Рейнольдс отвечает с улыбкой, но тут же отворачивается и ложится на спину.
Потянулись со своими надувными матрасами, махровыми полотенцами, купальными шапочками и черными очками и те, которые лягут под своими тентами подальше от него и будут только поглядывать оттуда. Еще рано, пляж полупуст, моторки и гребные лодки ждут у берега, водные велосипеды блестят красными лопастями, бакен покачивается на волнах, чайки пролетают над пляжем, и тени их скользят по песку.
Скотт Рейнольдс любезно отвечает на приветствия, а сам с тревогой следит за приближающейся костлявой фигурой поляка-шизофреника. Как всегда, поляк садится за его спиной, достает завернутый в махровое полотенце большой финский нож, забивает его в песок и вешает на ручку часы. В этом есть своя магия — нож и часы находятся в особом соотношении — действие и время, нечто, таящее в себе апокалиптический смысл…
Скотт Рейнольдс щурится от солнца в своих черных очках и страдает в присутствии поляка. А тот упорно, неотрывно смотрит на соломенную шляпу, которую Скотт Рейнольдс поспешил надвинуть на лицо, подслушивает его мысли, внушает ему свои… Он уверен, что только они двое сопричастны сладостному, кроткому, вечному запредельному миру, подобному белому летнему облаку (а может быть, он черный, зловеще-черный, как космическое пространство, ад, в котором придется расплачиваться за свои грехи, в тысячу раз страшнее христианского). Скотт Рейнольдс нервничает и пытается выбросить из головы назойливую мысль, что его что-то связывает с шизофреником. Черт знает, как этот бедняга сюда попал и почему здесь не находится врачей, чтобы отправить его в психиатрическую больницу. Солнце его убьет, он плохо кончит. Два дня назад поляк во второй раз постучался к нему в номер, чтобы сказать:
— И вы один из двух. Я не чувствую к вам ненависти, но он решительно вас ненавидит и желает вашей смерти. Скажите хоть мне откровенно, какой мир настоящий?
— Идите к дьяволу! — ответил Скотт Рейнольдс и бесцеремонно захлопнул дверь у него под носом. Но тот успел поклониться и ответить:
— Благодарю вас. Я тоже так думаю.
Скотт Рейнольдс чувствует его присутствие как давящую невыносимую тяжесть. А тот поднимается и идет к нему. Скотт Рейнольдс зажмуривает глаза, он не хочет видеть круглое славянское лицо с выпирающими татарскими скулами — тусклое лицо, напоминающее исщербленную стену, запавшие, страшно серьезные водянистые глаза с вымученно-властным взглядом, но поляк осторожно сдвигает шляпу с его лица и медленно говорит на своем ломаном английском:
— Чего мы ждем, господин, чего мы ждем? Есть ли смысл оставаться здесь, когда там прекрасная вечность, господин…
Скотт Рейнольдс издает рычание, поворачивается на живот и с облегчением видит удаляющиеся толстые икры поляка, его широкий зад и спину, поросшую золотистой шерстью. Теперь поляк уляжется под своим тентом и будет оттуда на него смотреть. Красный от злости, Скотт Рейнольдс садится на свой халат и поворачивается к нему спиной.
На лицах у многих он читает сочувствие. Все, заметившие эту сцену, ему сочувствуют, потому что знают, что представляет собой бедняга, но все держатся на почтительном расстоянии от знаменитого ученого, никто не решается его беспокоить. Впрочем, их удерживает и страх скомпрометировать себя перед ним какой-нибудь глупостью. Так их уважение защищает его от неприятных ухаживаний. Скотт Рейнольдс убежден, что все его любят за его дурачества в баре и за простое свободное обращение. Им льстит, что он не так уж важен и недоступен, и они уверены, что и он их любит… Для них он «веселый старикан».