– Вот видите, – говорит женщина, – в нем есть живые эмоции, будь у него отец, играй с ним, может, и сдвинулась бы эта болезнь с места. Но врачи меня уверяют, что нет…
Так они сидят около часа. Домой он идет, медленно волоча как будто чужие ноги. Чтобы отдохнуть, он прижимается к железной стене гаража. И слезы как прорвало. Он плачет и думает, что хорошо бы им всем соединиться и жить вместе. Ну, как бы съехаться, как это делают при размене. Но жена разве согласится? После их личной драмы с детьми она без устали повторяет: «В этой стране рожают только идиоты. Нам за все сделанное с людьми надо вымереть как народу. До основанья. А потом на лучшее пространство земли, какое занимает Россия, завезти разные национальности в детском возрасте. А чтоб учителями у них были проверенные комиссией мира педагоги. Русский человек – это вечное горе земли».
И он тыкал в лицо жене Толстого и Чайковского, Пушкина и Кулибина… Да мало ли кого? Много! В этом был какой-то невероятный парадокс его мысли. Разве может безумный, злой, жестокий народ рождать такое величие?
– Где оно, величие? – кричала жена. – Ткни мне пальцем хоть в одно живое величие, а не в покойника.
И он терялся. Окружающая его жизнь людей была отвратна. Бедные злели от нищеты. Богатые зверели от богатства. У тех и у других росли дети-уроды – у одних от голода и холода, у других – от бессмысленности существования. И те и другие дети подрастали с ненавистью друг к другу. Первые от зависти, вторые от презрения. Мир трещал по самому важному шву – молодому поколению. И погибал мальчик, которого скорее всего можно было бы спасти, если бы родина не была сукой.
Старик вжимался в ржавое железо, а мимо проскакивал железный трамвай, и тоска, пуще прежней, заполняла его всего, без остатка. И он брел домой, и только нос и щеки оставались живыми от слез и пальцев безумного ребенка.
На повороте к дому он поднял глаза на свои окна.
Распластанно, руками и грудью прижималась к стеклу жена. Да, он сегодня задержался у гаража. Он представил, как она резко раздвинула занавески окна и, погасив свет, уставилась на дорогу его возвращения. Как прилипает она носом и лбом к стеклу, как громко и хрипло дышит, как колотится ее сердце от ужаса возможной беды, как она зовет беду на себя, пусть с ней что-то случится, но только не с ним.
Он махнул ей какой-то особенно бессильной рукой. Старенькая дурочка, видишь, я жив и иду, но нет у меня для тебя крупицы счастья. Ты ведь не полюбишь Сеню. И уже без конца и края его поглотила боль-тоска. И остро, до тошноты пахло ржавчиной, которую он от души стер спиной. «Запах порчи, – подумал он. – Как всё в масть».