— Ну, раздевайся! Проходи, — заговорила оживленно. Мне чуть-чуть осталось…
Сидя в комнате, я любовался, наблюдая, как Роза заканчивала приборку. Мне казалось, в домике все было на своих местах. Но Роза все ходила с тряпочкой в руке, легкими движениями обтирала спинку кровати, дверной косяк, сундучок, стоящий в углу. Зачем-то стала перевешивать с одной стены на другую цветную аппликацию, изображающую дачную террасу, стол с самоваром, двумя красными яблоками на синем блюдце.
— Моя работа! — похвасталась она и со вздохом призналась:
— Еще одно мое увлечение в тоскливом затворничестве! Разглаживая холстину, она вытягивалась с изяществом, я видел изгибы ее молодого тела и прикрывал глаза, ее мягкие кошачьи движения волновали.
Закончив приборку, она сказала:
— Я на одну только минутку! — Оставила меня, и вскоре вышла из кухоньки преображенной: с высокой прической, в каком-то необыкновенном, по моим понятиям очень даже шикарном платье со стоячим воротом, подпирающим сзади колечки её волос.
Удовлетворившись молчаливым моим восхищением, Роза в приподнятых чувствах стала накрывать праздничный стол.
На столике, в круглой миске, появились четыре, еще влажных, горячих картофелины, бледный соленый огурчик, разрезанный вдоль на равные половинки, небольшой квадратный пирог, похожий на книгу, с сочащейся из-под корочек моченой брусникой. С особой торжественностью Роза поставила на столик блюдечко меда — невидаль для второго послевоенного года, когда повсеместно, и в городах, и в селах, люди впроголодь изживали тяготы лихих годин.
Что значило для Розы это блюдечко меда, я мог понять: если нам, семье более обеспеченной, приходилось в ту пору есть мелкую, как орех, картошку, заминая ее вместе с кожурой, и стряпать лепешки из отрубей, если дополнительный месячный паёк отца, как ответственного работника, состоял из килограмма крупы, баночки консервов и кулечка слипшихся карамелек, то мед на столе Розы можно было сравнить только с роскошью пиршественных столов времен Лукулла.
Я заподозрил, что бесценное лакомство стоило Розе ее городских ботиков, — в последние дни появлялась она не иначе, как в стареньких чесанках. От объяснений Роза уклонилась, но дала понять, что ради такого друга, как я, готова пожертвовать неизмеримо большим. Признавшись в том, она подошла, перебирая пальцами мои волосы, заглянула в глаза, желая убедиться, проникся ли я ее жертвенным поступком. Я проникся. Привлек ее к себе, она склонила на мое плечо голову, сказала, жалобно:
— Знал бы ты, как холодно и неуютно мне в этой деревенской глуши? — Узкие плечи ее зябко передернулись. В доме не было холодно, но я заторопился прикрыть ее полой пиджака и подумал, когда Розочка переберется к нам, придется топить печь еще и вечером: молодая жена должна почувствовать тепло нового для нее дома!
Я так размечтался, что готов был отказаться даже от ложечки меду, которую Роза, перегнувшись к столику, поднесла к моим губам.
— Ну, а теперь, — сказала она, высвобождаясь из моих рук, — теперь давай пировать!..
За праздничным столиком, Роза, с выражением скорби на лице, жаловалась на свою нудную работу в конторе.
— Представляешь, — говорила она, — как далеко это от высоких потребностей моей души? С утра до вечера: дебет-кредит, кредит-дебет. Копеечка туда, ах нет, копеечка сюда. Скоро начну пересчитывать свои вдохи-выдохи. Ужас! То ли дело, сцена! Она произносила «сцена» и бледное, суженное к подбородку ее лицо одухотворялось волнением, глаза останавливались на мне, она ждала понимания. Я брал ее руку, и гладил тонкие, удлиненные пальцы, предназначенные, как думалось мне, для игры на фортепьяно, но отнюдь не для грубых конторских костяшек. И хотелось мне как можно скорее сделать Розу счастливой.
В разговорах, мы почему-то старательно обходили главное, что должно было определить нашу общую судьбу. Как будто все разумелось само собой. И когда разговор иссяк, Роза с той же заботливостью хозяйки, которую показывала весь вечер, уложила меня на высокую деревянную кровать, где, по всей вероятности, спала ее матушка.
На кровати лежали рядышком две подушки. Я это отметил, и с наивностью, свойственной юности, подумал, сумеем ли мы уместиться вдвоем на стареньком дерматиновом диване, когда Роза переберется к нам в дом?..
Томясь в ожидании, я смотрел, как Роза убирала со стола. Смотрел и не в силах был поверить, что эта прелесть, эта умница, само женское совершенство, сегодня, вот сейчас, станет самым близким для меня человеком.
Роза все делала теперь в обратном порядке: освобождала столик, уносила посуду в кухню. И делала все без торопливости, мне даже казалось, с желанием оттянуть минуты неминуемой супружеской близости.
Я мысленно подбадривал ее: «Ну, что же ты, умница моя! — Ведь все уже решено. Надо ли бояться того, чего желаем мы оба?!»
Роза накрыла столик чистой скатеркой, стояла в раздумье, охватив шею руками. Я с улыбкой смотрел, зная, что вот сейчас, она подойдет ко мне.
Роза сделала рукой характерный жест, означавший окончательно принятое решение. Выразительный этот жест так хорошо шел к облику героини, которую играла она на сцене. Жест этот неизменно радовал мое режиссерское сердце.
И Роза подошла. Нагнулась, с материнской заботливостью укрыла меня до подбородка одеялом. Я запротестовал, высвободил руки, привлек её к себе. От поцелуя Роза уклонилась, пальцем придавила мои губы, прошептала:
— Все у нас впереди, милый! — Выключила свет, ушла за перегородку в кухню.
Я ждал, что Роза сейчас вернется, и одно одеяло укроет нас обоих.
В тишине дома тукали ходики. В кухоньке, куда был обращен мой слух, не было ни движения, ни звука. Только за окнами мартовский ночной мороз до скрипа сжимал заиндевелый плетень.
Роза не шла.
Да, я мог встать, пройти в кухоньку, где Роза, как я догадывался, притаилась на печи. Наверное, удалось бы уговорить ее, привести в комнату. Даже мне казалось, я был почти уверен, что Роза только и ждет моего зова, ждет заверений в серьезности моих намерений. Но сомнения уже вкрадывались в мою душу. Можно ли было начинать долгую семейную жизнь с тонко продуманной игры?..
В чужом доме, на чужой кровати, на неудобных подушках лежал я в невеселых раздумьях. Я представить не мог, что за одну ночь, за одну только ночь, все может перемениться в моих чувствах! Наверное, всякое чувство, особенно чувство, поименованное любовью, имеет в своем возвышении критическую точку. Достигнув этой критической точки, оно либо удвояется ответным чувством, либо в обиде, сомнениях никнет, угасает, как угасает пламя на обуглившихся поленьях. Чем дольше я раздумывал, тем сиротнее становилось мне в заметно холодеющем чужом доме.
Утром Роза, уже умытая, причесанная, вошла в комнату, радостно-игривым голосом пожелала мне доброго дня, захлопотала с чаем. Но всё видел уже по-другому. Я не мог принять ни её прически с локоном, тщательно уложенным над тонкой, как ниточка, бровью, ни ее оживленности, с которой она, не умолкая, говорила, ни подчеркнутой заботливости, с которой подавала чашку с чаем.
Каждое ее движение, каждое слово теперь было неприятно, я с трудом удерживал себя в пределах угрюмой вежливости. В какую-то из минут рука Розы с чашкой, поднесенной к губам, вдруг замерла. Глаза не по-доброму сузились, крылья заостренного носа раздулись, напряглись. Голосом резким, в котором явно слышалось раздражение, она воскликнула:
— Да, что с тобой, Володя? Я не узнаю тебя!..
Может быть, впервые в своей, в общем-то, недолгой жизни, я сознал, что бывают случаи, когда объяснения смешны. Критическая точка в наших отношениях была пройдена, огонек, влекущий меня, погас. Розу было жаль. Она не лучшим образом сыграла роль целомудренной невесты. Как бывший ее режиссер, я счел возможным одобрить ее игру.
— Все хорошо, Роза, — сказал я. — Все у тебя получилось. Я благодарю тебя.
Оделся, вышел. Уже в сенях прикрывая дверь, я услышал, как в кухоньке громыхнула брошенная в тазик посуда. Роза дала выход злому отчаянью.
Из конторы Роза уволилась. Родственники, оставшиеся в живых после блокады, позвали ее и мать, обратно в Ленинград.
В щедрости слепящего солнца мы встретились в последний раз на тропке среди желтых разливов одуванчиков.
Роза долго смотрела мне в глаза, стараясь разглядеть хотя бы остаток былых чувств, наконец, сказала о том, что я уже знал:
— А мы уезжаем!..
Помолчала, спросила:
— У тебя не будет пути в Ленинград?
Я неопределенно пожал плечами.
Губы Розы сложились в горестную усмешку.
— Понимаю.
Она помолчала. Сказала сожалеюще:
— А ты все-таки дурачок! Какая весна могла бы быть у нас!.. Желто-зеленые глаза ее всматривались в мои глаза с холодностью птицы-ястреба, только что упустившего добычу.