— Как же ты, батюшка, здесь-то очутился, в деревне Серьге? — поинтересовался Василий. — Меня-то сюда за заслуги препроводили, а тебя, думается, за другое что…
— Не столковался, — скромно отвечал отец Герасим. — Не столковался с важными людьми, не поклонился вовремя, не сообразил… Ну, и вышибли меня из Москвы, с великим треском… Припомнили мне все грехи мои, грешочки и грешищи. К раскольникам хотели причислить, да не вышло: нимало со староверами не дружил, и того даже враги отрицать не смогли. Теперь тут сижу, да Бога славлю. Попадью вот схоронил позапрошлый год. А ей тут ничего — нравилось. Я думал, москвичке-то туго придется в глухомани, а она — расцвела вся, матушка моя… Потом все равно померла… Я ее перед смертью-то спрашиваю: «Что, Анна Васильевна, небось, по Москве нашей скучаешь?» — «Нет, — говорит. — Ничего! Хорошо, — говорит, — что тут помираю! Чем в Москве лежать в тесноте, лучше уж тут, на бережку — светло да просторно». Деревня же наша, не в обиду тебе сказано будь, зовется не серьгой, а Сюрьгой, и ударение на Ю — не на Аз…
— Мне здесь тоже нравится, — заявил Василий.
— Чему ж тут не нравиться? — подхватил отец Герасим, — Чего ж лучше? Лучше я и мест-то не видал. А надоест, так Петербург для вас не заказан. Привозите боярыню свою. Как звать-то матушку?
— Марфа Феодоровна.
— Мягкое имечко. Округлое, как буква Фет. Местные-то бабы не округлы — костисты да сухи. Как-то ей здесь понравится?
— Понравится, — уверенно ответил Василий.
Марфу привезли в конце июня. Ей понравилось. В дороге она все больше спала, наружу из возка не высовывалась, а приехала — словно проснулась от зимней спячки: разом ударило ей в лицо солнце карельское — не жарко, да ярко, засверкало озеро, вольно зашумели сосны, и простор — какой простор! В Питере тоже не тесно было, но та-мошние промозглые пространства разве сравнимы со здешней волей? Василий, о чем-то хохоча, на руках вытащил ее из возка и поставил перед домом, а сам убежал распорядиться, и она стояла, не шелохаясь, только чуть поводила головой туда-сюда, ловя белыми щеками живой ветерок. Когда же Василий вернулся, схватил ее за руку и потащил в дом, она, семеня за ним, вздохнула:
— Да, нравится мне здесь!
— Ну, понятное дело! — воскликнул муж. — Погоди, мы с тобой еще завтра на лодке покатаемся, в лес сходим… Тебе еще не так понравится.
— В лес… — размечталась она, — на лодке…
В доме после деревенского солнца было темно, как в бочке из-под дегтя. Марфа долго таращила маленькие глазки на неустроенную горницу, принюхивалась к незнакомым запахам, потом развернулась и направилась к выходу.
— Стой, ты куда? — завопил Василий, — Сейчас на стол соберут, перекусим с дорожки.
— Не-ет!.. — протянула она. — Я на воздух…
— А что, — задумался Василий. — А что? Можно и на воздухе пообедать. Эй, бабка, скажи, чтобы на воздух стол вытащили, да чтоб туда и подавали.
Сухая, как деревяшка, старуха по имени Иня, произведенная в ключницы, смиренно кивнула и молча скрылась в глубинах неизведанных пока барыней комнат.
Марфа сошла с крыльца во двор, вышла к озеру, встала на берегу. Ничего она не говорила, только глубоко вдыхала озерный ветер, только, закрыв глаза, подставляла лицо солнцу. И тут губы ее сложились в тихую блаженную улыбку, и улыбка эта уже не сходила с ее лица до самой зимы.
Откуда-то выскочил Василий, опять схватил ее за руку, потащил куда-то…
— Обедать, обедать! — говорил он. — Проголодалась с дорожки! А мы сейчас на дворике и пообедаем. Ушицы съедим, грибочков!
— В нашем лесу, что ли, грибы-то собирали? — спросила она.
— Ага! Но это прошлогодние, сейчас-то рано еще для грибков. Ну, ничего, сходим мы и с тобой и за грибками!
— Грибы… — сказала Марфа.
На следующее утро Василий умчался распоряжаться по хозяйству. Марфа долго ждала его, сидя за столом в горнице, потом вышла на берег и ждала там еще два часа… Мимо проходил мужик с трубкой в зубах. Он посмотрел на Марфу, подумал, сняв шапку, низко поклонился. Исполнив эту, непривычную для него обязанность и очень довольный собой, мужик направился было дальше, но Марфа его остановила:
— Скажи, как в лес идти?
Она боялась, что без подсказки забредет куда-нибудь в болото или к медведям, или еще куда. Наверное, мужик должен знать, куда обычно ходят местные бабы.
Мужик задумался и сказал, сильно растягивая слова:
— Лес — вон там! Иди, барыня, туда! — и вытянул руку. — Там — хорошо! — и пошагал, важный, к своим сетям на берегу.
И Марфа пошла в указанную сторону. Прошла по широкой утоптанной, уезженной деревенской улице, мимо играющих в пыли детей, думая про себя: «Младенчики…», мимо старух с ведрами в руках, неприветливых старух, разглядывающих ее, как чужую корову, которая, того гляди, забредет в их огород… И мимо, мимо, туда, где за последними избами, за разросшимся кустарником, за взбирающимися в гору полянами темнел долгожданный лес. Она свернула с дороги, скинула башмаки и пошла босиком по мокрой траве, безпечно размахивая зажатыми в руках башмаками. «У, какие кусты!..» — думала она, пытаясь продраться сквозь заросли, слыша, как трещит платье, зацепившееся за злые, торчащие прутья. «Ай, ай!» — взвизгивала она вслух, попадая босой пяткой в холодную, укрывшуюся в траве лужу. «Опять вы тут вылезли!» — сердилась она, снова наткнувшись на заросли ивняка. «Ну вот, кажется, и лес!» — радовалась она, увидя прямо перед собой толстые медные стволы сосен. «Ага, а теперь мы отдохнем чуть-чуть!» Она села на песок, на сухие сосновые иглы, приподнявшись, вымела из-под себя три маленькие острые шишки и прислонилась спиной к теплой сосне. С полчаса она сидела так, не двигаясь, смотрела на Сюрьгу с холма, грызла черешок какого-то листа, потом принялась за свежую, сочную сосновую иглу, съела ее совсем, нашла, что вкусно, и съела еще четыре иглы. «Ладно, пойдем теперь», — сказала она, поднимаясь на ноги, и с деловым видом двинула в глубь леса. Шла, не разбирая дороги, нисколько не задумываясь, куда идет, что ищет, нимало не боясь заблудиться или нарваться на дикого зверя. На душе у нее было спокойно, да и не просто спокойно, а была некая совершенная полнота покоя, — та самая, вспоминая которую мы думаем, что вспоминаем о счастье. Широкими шагами, широко размахивая руками (башмаки она опять надела, не могла ступать по лесным сучкам и шишкам), она двигалась в ту сторону, где за светлыми соснами ели темнели зелено, где порою посвистывали какие-то неведомые прежде птицы, где из сумрачных глубин чащи доносился порой пронзительный рев падающего дерева. Ельник кончился, началось болотце, чуть поросшее хилыми сосенками и березками. Весело чавкая пятками по упругому мху, ломая толчком руки прогнившие деревца, разгоняя комаров березовой веткой, пошла Марфинька через болото. Что-то она, конечно, пела, но вообще-то петь была не мастерица, и отец над ее пением едко посмеивался всегда, и потому она стеснялась, даже сейчас, в лесу, и пела вполголоса, в четверть голоса, попискивала и щебетала застенчиво, и улыбалась, и улыбались маленькие глазки ее, и спокойные, мирные губы. Отшагав верст шесть, она уверенно повернула к дому — да не по прежним своим следам, а с крюком, отыскивая новые тропки, посетив речку-ручей с черной, как смола, водой, перебралась через нее по сваленной березе, нагнулась, зачерпнула воды ладошкой, и черная эта вода в ладошке сделалась прозрачной и бронзовой, — напилась… Далеко за полдень вышла вновь к деревне и только тогда остановилась, села, опять прислонилась к сосне и принялась разглядывать Сюрьгу.
Тут кто-то подошел к ней и сел рядом, кто-то большой, черный, бородатый. Она было испугалась, вскочила, но потом поняла, что это батюшка, и сложила ладошки лодочкой, прося благословения.
— Господь благословит, Марфа Феодоровна! А я-то думаю утром: кто это без пути в лес ломится? Через кусты, через канавы, в горку!.. Ан это барыня наша! Я следил за вами, все видел! А вы меня видели? Я вон там стоял, у кладбища…
— Нет, не видела… — протянула Марфа.
— А я тоже люблю по лесу побродить, — вздыхал батюшка, — Как обедню отслужишь, устанешь, и мыслей в голове никаких нет — так хорошо в лесу-то!.. Летом или осенью ранней… Дух такой — не хуже ладана… Птички поют, и песня их в голове у тебя вертится — и мыслей никаких не надо… Голова пустая, зато душа полная…
Марфа, обрадованная неожиданным сочувствием, вся обернулась к батюшке и ждала, что он еще скажет. А поп молчал, только вздыхал да тихо охал, оглядывая облака на горизонте. «Добрый батюшка!» — думала Марфа. «Молодая совсем, — думал поп. — Ничего, не злая… Не осмотрелась еще… Как осмотрится — хозяйкой будет; будет наших мужичков гонять понемножку… Барин-то вон какой — как шилом поддетый, и носится по деревне, и носится…»
Вернулась Марфа домой, когда уже вечерело. Без нее старуха-ключница, баба Иня, двигала хозяйство: покрикивала на кухарку, гоняла девок, прибирающихся в комнатах, о чем-то бранилась с ними на чужом языке. Днем прибегал Василий, ждал жену, хотел вместе отобедать, да не дождался, похлебал наскоро ухи и снова убежал: они со старостой определяли на местности границы владений. Василий, выросший без матери, с пьющим отцом, почти не знал, что такое семейная, а пуще того — барская жизнь, но человек был деловой и хозяйство решил вести со всей строгостью. Марфа, тоже матери не помнящая, — померла мама от родов, и братик новорожденный вместе с ней помер, — не очень ясно представляла себе обязанности барыни. Помнила только, что отец ее ругал бывало: «Ишь, барыня, расселась!..» — и это было плохо, и так у Марфы и отложилось в голове, что барыня — это плохо. Когда видела она в Петербурге громоздкие золоченые кареты и пудреных дам в оных, думала про себя: «Ишь, барыни…» — и смотрела укоризненно. А теперь вот, — сама стала барыней. Чего ж делать-то нужно? Сидеть, да смотреть, как девки работают? Не интересно.