А Леопольд сыпал словами и возился возле кофеварки.
Сами понимаете, если от напитка Леопольда все были в восторге, не говоря уже о пане Циранкевиче, который чуть было не пригласил его в Варшаву, то и перед нами он старался всеми силами не ударить лицом в грязь.
И чем больше тот старался для нас, не забывая посматривать в зеркало, сыпать словами, не умолкая ни на минуту, тем больше он надоедал нам и вызвал неприязнь к себе.
А он изо всех сил старался поразить нас, время от времени хватал телефонную трубку и пытался куда-то дозвониться, подчеркнуто называя имена известных людей, видимо, для того, чтобы мы услышали, что человек на короткой ноге с руководителями города, с видными личностями и может с ними разговаривать запросто в любую минуту. Но, как назло, никто из этих знаменитостей не откликался. Как раз в этот момент их, видно, не было на работе, куда пан директор так настойчиво звонил.
Он каждый раз бросал взгляд на кофейник – не перекипает ли его кофе, а тем временем, между прочим, достал из ящика стола цветастую пачку сигарет со множеством медалей, закурил, выпуская облако дыма из носа, и восхищенно кивнул на пачку:
– Ну, что вы скажете, сигареты – мое почтение. Люкс! – качал он головой. – Мой добрый приятель, – он работает в Министерстве торговли, – поехал по делам в Турцию и прислал мне оттуда эти милые сигареты. Попробуйте, если курящие. А вот эту зажигалку мне доставили из Лос-Анжелеса. Там живет мой школьный коллега. Видите, какие у меня связи? И с такими связями я вынужден торчать в этом клубе? Думаете, я не мог бы прожить без него? Не мог бы, как другие, работать где-нибудь в Варшаве, в министерстве? Сколько раз меня приглашали туда! Но я предан искусству, культуре, меня отсюда не отпускают. Уже несколько раз порывался уходить, а начальство ни в какую… Вы думаете…
– Да мы ничего не думаем! – вставил я.
Этот человек нам до того задурил головы, что мы уже вообще жалели, что пришли сюда. Хотелось выйти на свежий воздух, отдохнуть от его болтовни, но, как на грех, усилился дождь, и мы были прикованы к своим местам и вынуждены выслушивать из вежливости чепуху, что он нес, и делать вид, что заинтересованы его делами.
– Кстати, есть еще одна причина, – продолжал он, – почему я не бросаю заведывания этим клубом, где, откровенно говоря, уже невозможно работать. Посетители клуба меня обожают. Они меня любят, как родного отца, и говорят, что, если я уйду, все застопорится. Я, говорят они, родился для культуры, для искусства. Люди меня просто на руках носят, сам не знаю почему.
Дверь вдруг отворилась, и вошла пожилая женщина со взлохмаченными, с сединой волосами и испуганным лицом. Увидя нас, она смутилась и спрятала за спину веник, постояла с минуту в нерешительности и хотела выйти, но было у нее, видно, какое-то срочное дело к своему шефу.
Женщина еще не успела и рта раскрыть, как пан директор топнул ногой:
– Кто вас, Лия, звал сюда? – уставился он на нее, выпучив глаза. – Сколько раз я вас предупреждал, что когда у меня сидят люди, то, пусть хоть все здание рушится, вы» не должны мне мешать. Завтра же подадите заявление, и я вас уволю по собственному желанию, а не выгоню с треском, как вы этого заслуживает/3. Видали такую уборщицу? Всюду сует свой нос… Идите, чтобы я вас больше не видел!
Он кричал, и женщина, пряча веник, пятилась к дверям, пожимая плечами, зашептала:
– Орет как недорезанный. Совести нет. Нельзя слова сказать. Не иначе, как с ума спятил.
И захлопнула за собой дверь.
Мы растерялись. Довольно неприятно было слышать, как он раскричался на пожилую уборщицу, а также ее ответную реакцию в его адрес: эпитет – сумасшедший…
Но пришлось промолчать. Все же мы не больше, чем гости, и в подобном конфликте не хотелось принимать участия.
Не успел пан директор прийти в себя и принять прежнее выражение побагровевшего от злости и возмущения лица, как в дверь кто-то опять настойчиво постучал. Вошла в кабинет молоденькая стройная девчонка, хотела что-то сказать, но еще и рта раскрыть не успела, как пан директор свирепо посмотрел на нее и закричал:
– Я тебя не вызывал, Ванда! Ты что, ослепла? Ведь у меня люди! А ты…
Девушка не нашлась что ответить и вышла, сердито хлопнув дверью.
Еще парочку посетителей пан директор ошарашил точно так же, и тут мы поняли, что на дворе может лить как из ведра, но нам нужно уйти из этого кабинета, чтобы не быть больше свидетелями подобных грубостей.
Мы уже поднялись было с места, но он с угодливой улыбочкой подскочил к нам, упрашивая остаться, не обращать внимания на этих грубых и бескультурных посетителей, которые свободны от положенных правил вежливости и прут сюда, к нему, без конца, досаждая хуже назойливых мух, а главное – мешают работать.
Да, какие нехорошие, надоедливые люди к нему ходят, и вот с этими грубиянами ему приходится иметь дело. Ни совести у них, ни уважения. Ничтожные, никчемные люди…
И он начал поливать грязью не только всех посетителей, но и жителей всего городка, с которыми, дескать, только он один умеет разговаривать и ладить, один знает, как надо обращаться с этими грубиянами.
По его словам выходило, что полгорода состояло из плохих, грубых и никчемных людей, и каждого он должен поставить на свое место. Это его призвание как руководителя высококультурного учреждения. А самое главное – единственный человек, с которым можно иметь тут дело, это он, пан директор.
К этому моменту поспело кофе, и мы вздохнули с облегчением. По крайней мере, человек перестанет хоть на время болтать, восхваляя себя.
Он подал нам свой хваленый кофе, который имел весьма неважный вкус, но мы делали вид, что кофе на высоком уровне. Давились этим невкусным напитком, который отдавал чем-то весьма неприятным, грызли сухие, как камни, бублики и молчали. В чужой монастырь со своим уставом не лезут…
И как раз в тот момент, когда мы собирались ему сказать о том, как мило он обращается с посетителями и что мы в восторге от того, как разговаривает с людьми, с теми самыми людьми, которые в него, как сам утверждает, влюблены и не отпускают его с работы, послышался робкий стук в дверь и в кабинет вошел невысокий, худощавый, немолодой уже человек с седой шевелюрой и большими выразительными глазами. Глубокие горестные складки отвесно падали от носа к строго сжатым губам. Лицо его было подсечено усталостью.
Что-то необычное, даже величественное было в этом человеке, умный и гордый взгляд, вся осанка подкупали и вызывали чувство восхищения.
С первого взгляда он казался каким-то необычным. Но его потертое пальтишко, наброшенное на худые плечи, и старенький пиджачок, и видавшие виды брюки старомодного фасона, как и помятый галстук на худощавой шее, не могли мешать удивительной внешности этого человека.
Он с большим достоинством, но в то же время скромно поклонился нам, почувствовав, очевидно, неловкость за свой непрезентабельный внешний вид, тихонько подошел к пану директору, наклонился над его ухом и что-то прошептал.
Пан директор, отставив– в сторону чашку с недопитым кофе, поперхнулся, подскочил как ошпаренный и, окидывая вошедшего злым взглядом, вскипел:
– Опять ты, пан Леон Каминский, со своими идиотскими идеями? Снова пришел мне морочить голову? Сколько раз я тебя предупреждал, чтобы не смел заходить в кабинет, когда у меня сидят люди? Не человек, а черт в штанах! Ну посмотри, какой у тебя вид, помятый, неотутюженный, люди, чего доброго, могут принять тебя за нищего. Стыдно!… Ну, говори скорее, что ты опять придумал, философ!… – презрительно сказал он, брезгливо разглядывая его.
– Как нищий, одевается… Ни стыда, ни совести… – проворчал он.
Леон Каминский, на которого пан директор только что смотрел с таким презрением, вскинул на него насмешливый, полный сарказма взгляд и, не сказав ни слова, вышел из кабинета.
Леопольд Зоммеркранц громко рассмеялся, глядя ему вслед, подошел и прикрыл дверь.
– Ну и типы ходят вокруг нас! Ужас! – сказал он. – Ну, как вам нравится этот экземпляр? Паяц! Цирк! Зоосад! Каждый день приходит ко мне со своими сумасбродными идеями. Законченный сумасшедший, скажу я вам! Надоел он мне хуже горькой редьки! Сумасшедший… Недаром говорят, что каждый город имеет своего сумасшедшего. Я с ним мучаюсь уже несколько лет и никак не могу от него избавиться.
Он опустился в кресло у стола, отпил глоток уже остывшего кофе и с возмущением продолжал:
– Видали, как одет? Ни жилета, ни бабочки… Костюм не выглажен, волосы не причесаны, сам не побрит… Ну прямо чудовище! Вы думаете, что это его трогает? Ничуть! Главное для него искусство, сцена, люди, а на все остальное ему наплевать. Нищий, скажете вы? Отнюдь! Я ему плачу пять тысяч злотых. Но разве он знает, как обращаться с деньгами? Встретит бедную старушку, какого-нибудь калеку, бездомного мальчишку – и отдает им все, а сам клацает зубами, ходит оборвышем… Были у него два прекрасных костюма – мечта! Так вы думаете, что он их хоть раз надел? Куда там! Он встретил двух товарищей, с которыми был во время оккупации в концлагере, не то в Дахау, не то в Бухенвальде, и отдал им костюмы, да еще снял с себя последнюю рубаху. Ну, так я вас спрашиваю, не сумасшедший это человек? Абсолютный псих!